Михаил Петрович Старицкий



   Зарница

    Рассказ из невозвратного прошлого
    (Из эпохи 70-х годов)


                                                        Ценой жестокой искупила 
                                                        Она сомнения свои...
                                                                      Лермонтов

    В небольшой полукрестьянской светлице было невыносимо парно и жарко.  Яркий 
огонь в варистой, простой печи с широкими сводами шумно и весело пылал;  у печи 
суетилась молодая женщина в очипке, повязанном темным платком,  и  в  мещанской 
кофте. Молодица то подбрасывала в огонь толстые  прутья,  разламывая  их  ловко 
о колено, то забегала взглянуть на тесто, что всходило в макитре  под  кожухом, 
то подбегала к  столу,  на  котором  красовались  и  крашеные  яйца,  и  масло, 
и ощипанная желтая курица, и оскобленный белый поросенок.
    Несмотря на полдень, смотревший через четыре маленьких окна светло и весело 
в хату, красноватые пятна от огня дрожали на полу и бегали по ближайшей  стене, 
вспыхивая ярким блеском на рогаче  и  ухвате;  когда  же  молодица  наклонялась 
к очагу, то желтый платок загорался на ней чистым  золотом,  а  раскрасневшееся 
молодое лицо светилось жизнерадостно.
    У ее ног вертелся лет пяти хлопчик  в  одной  белой  рубашке,  подпоясанный 
красной  тесемочкой;  черные  шустрые  глазенки   его   сверкали   любопытством 
и радостью, прехорошенькое личико, выпачканное в жир и  сажу,  горело  здоровым 
детским румянцем. Мальчуган совался во все углы, все трогал  своими  ручонками. 
Молодица грозила своему сынку пальцем и ласково покрикивала на него.
    У окна, близ лежанки, на топчане, на  высоко  намощенных  подушках,  лежала 
молодая женщина, изможденная вконец тяжелым недугом; тощее ее тело было покрыто 
белым рядном, высохшие руки бессильно были закинуты за  голову;  из-под  тонких 
пальцев выбивались целые волны черных волос, обрамляя темным овалом  прозрачно- 
бледное, почти сквозящее  на  свету  лицо  с  явной  печатью  интеллигентности. 
Красивые, строго очерченные  черты  его  хранили  следы  не  только  физических 
страданий, но и душевных невзгод. По черным кругам под глазами,  по  запекшимся 
губам видно было, что больную снедает  какой-то  внутренний  жар.  Воспаленными 
глазами она  смотрела  в  открытое  возле  нее  окно  и,  видимо,  наслаждалась 
ароматным дыханьем  весны,  щекотавшим  живительной  свежестью  ее  надорванную 
грудь.
    А весна уже царила в роскошном венчальном наряде.
    У самого окна, словно укрытая пушистыми комками снега, серебрилась цветущая 
вишня; несколько нежных лепестков занес  ветерок  на  подоконник  и  на  голову 
больной. За вишней дальше, внизу огорода, зеленела яркой зеленью распустившаяся 
верба, увешанная золотыми сережками, за ней вырезывался на  ясной  лазури  неба 
пирамидальный тополь, весь унизанный красно-коричневыми  листиками,  а  дальше, 
дальше за огородом синела полоска широкой, многоводной реки. В  мглистой  дали, 
заворачиваясь влево дугой, она яснела уже  металлическим  зеркалом,  подернутым 
дымкой тумана; из-за  нее  подымались  легкими  очертаниями  сизые  с  пестрыми 
пятнами горы, на верхней  линии  которых  словно  висел  в  воздухе  и  сверкал 
серебристыми куполами грациозный  контур  пятиглавой  церкви  стиля  ренессанс. 
Издали доносился шум суетливой жизни и протяжный звон одиноких  колоколов.  Под 
окном чирикали веселые  воробьи,  сизые  ласточки  мелькали  в  воздухе  быстро 
и  взмывали  у  окошка  крылом;  в  кудрявых  кустах  шныряли  суетливые   куры 
и сбегались взапуски на призывный крик петуха...
    Больная отвела тоскливый взор от чарующей дали, пытливо взглянула на  синее 
безответное небо и, глубоко вздохнув, закрыла свои усталые очи. 
    - Эй, сядь мне, не путайся под  ногами!  -  крикнула  молодица.  -  Смотри, 
Гриць, не серди мамы, а то вместо червоного яичка прикатится к  тебе  березовая 
каша! 
    - Я не хочу березовой каши, ты мне, мама, молочной свари! - подбежал  Гриць 
к молодице и закутал в ее сподницу свою головку. 
    - Ишь, что выдумал в пост! Прочь, балованный,  чуть  не  опрокинула  горшка 
с кипятком, ступай играть во двор, не мешай тут, а то,  помяни  мое  слово,  не 
понюхаешь завтра ни поросятины, ни пасхи!
    - Мне не хочется... - плаксиво наморщился Гриць. Я  буду  тихо...  Ей-Богу, 
тихо...
    Больная открыла глаза и поманила слабым голосом хлопчика: 
    - Ко мне, голубчик!
    Гриць подбежал и припал всклокоченной головой к подушке.
    Больная начала его гладить сухой и горячей рукой.
    - Вот, Гриць, сегодня святая великодная суббота... - заговорила она  слабым 
голосом, прерывая мучительной задышкой свою речь, - а завтра...  рано,  рано... 
воскреснет Христос и всем, всем людям принесет... и счастье, и радость... и нас 
с тобой не забудет: тебе принесет он и пасху, и красные яички, и всякие ласощи, 
а мне пришлет мою донечку, дорогую мою Лесечку.
    - А какая она? - заинтересовался Гриць.
    - Немножко выше тебя... беленькая, хорошенькая, с каштановыми волосиками... 
с карими глазками... с серебряным  голоском...  Ты  полюбишь  ее...  вы  будете 
вместе играть, яички катать, взапуски бегать...
    - А она не пришибет меня?
    - Нет, она добрая, ласковая, - успокаивала Гриця тоскующая мать,  но  и  от 
мысли о своей нежно любимой дочурке глаза ее уже загорались счастьем.
    - А ведь правда,  вот-вот  должна  приехать  ваша  Леся,  Анна  Павловна, - 
заметила и молодица, сажая в печь тесто.
    - Да, да, я ее жду и не  дождусь,  -  улыбнулось  с  подушек  бледно-желтое 
личико, облокотившись на руку. - И кажется мне, что  сейчас  вот  она  радостно 
отворит дверь... А то вновь защемит такая тоска, что ее не увижу...
    - Полно, голубушка, - звякнула молодица заслонкой, закрывая печь. - К  чему 
такие мысли? Даст Бог, поправитесь!.. Вот весна только устоится,  и  сейчас  же 
поправитесь, как и в прошлом году...
    - Эх, в прошлом году не та я была,  -  глубоко  вздохнула  больная,  упавши 
вновь на подушку и сжимая костлявой рукой запавшую грудь, - в прошлом году  еще 
много у меня было жизни... хоть и побитой, потоптанной лихими  людьми,  да  все 
еще не потухшей, а теперь подправила меня вон та обитель...
    - И не вспоминайте, серденько! - смахнула с ресниц слезу  молодица. - Знаю, 
знаю... Будь они... прости Господи! Все по наговору, все за напраслину... вот и 
выявилось же, вышли вы оттуда, как и вошли - чистой голубкой...
    - Только без крыльев... - глухо простонала больная и попросила воды.
    Молодица всплеснула жестяную кружку, набрала из ведра свежей воды и  подала 
Анне Павловне.
    А Гриць между тем нашел на лежанке в миске  вареники  с  капустой  и  начал 
уплетать их втихомолку.
    - Если б не дед ваш...  -  глотая  с  паузами  воду  и  ежась  от  какой-то 
внутренней боли, продолжала страдалица, - если бы не он приютил... то  куда  бы 
мне... такой... одно разве, под тыном пропадать...
    - Не думайте об этом... цур йому, - поставила молодица  кружку  на  окно, - 
что с воза упало, то пропало, а вот лучше о живом подумаем... Бог милостив...
    - Да я ни на кого  не  ропщу...  Если  претерпела,  то,  значит,  это  было 
нужно... значит, и моя слеза потребовалась для общего блага... Ох,  много  слез 
прольется, но... это благо все-таки придет.
    - Господь с ними, и со слезами, и с  горем!  -  махнула  рукой  молодица. - 
Теперь не такие дни, теперь радоваться  нужно  и  веселиться...  Вот  поговорим 
лучше о вашей донечке.
    - Да, о донечке, о моей радости, о единой утехе! - заволновалась больная. - 
Вот письмо от нее... я выучила наизусть... Пишет,  родненькая,  что  мама  меня 
простила и ждет к себе в деревню... - и больная дрожащей рукой  достала  из-под 
подушки письмо и начала его целовать да прижимать к сердцу.
    - Слава Богу, слава Богу, там наверно  поправитесь,  а  то  на  родную,  на 
единую доню да гневаться матери, и за что?
    - Было за что... мама ведь  по-своему  думает,  а  дочка  по-своему...  Ну, 
теперь уже простила... и Лесю взяла, как  мне  приключилась  беда...  приютила, 
и вот на великодные святки шлет ко мне похристосоваться и за себя, и за  нее... 
обменяться писанками, а  потом  вместе  с  донькой  к  ней,  к  своему  родному 
гнезду... Свое ведь  гнездо,  Оксаночко,  хоть  бы  гвоздями  было  выстлано... 
а мягче чужого пуха... Ах, моя родненькая как мне хочется под свою кровлю!  Как 
мне... - больная не смогла окончить фразы. Долгая взволнованная  речь  истощила 
последний остаток догорающих сил и сжала спазмами грудь.
    - Дышать тяжело... к окну... - прошептала она, закатывая глаза.
    Оксана с испугом бросилась к ней, подняла ее на своих мощных руках,  словно 
перышко, и приблизила, придерживав за спину, к открытому окну. 
    Жадно, раскрывши широко воспаленные уста и  подымая  с  напряжением  грудь, 
ловила больная живительный воздух. Через  несколько  минут  она  начала  ровнее 
дышать, в побледневших зрачках снова появился слабый луч света, на желтых щеках 
выступили два ярких пятна. 
    - Устала... положите... капель! - пошевелила бесцветными губами больная. 
    Оксана уложила ее вновь на постель, поправила подушки, рядно, дала капель. 
    - Только не говорите больше, вы еще слабенькие, лучше бы заснули, набрались 
сил, а то, почитай, неделю не спите.
    Больная грустно улыбнулась, пожала плечами и показала мимикой,  что  ей  бы 
только похристосоваться с донечкой, увидеть ее, а там - воля Божья.
    - И увидите, и приласкаете, и не наглядитесь...
    В это время в открытое окно влетела изумрудная мушка, а  за  ней  в  погоню 
ласточка; сделав круга два под потолком  в  хате,  она  изумилась,  что  попала 
в такую темную клетку, и со страху присела на изголовье больной.
    Гриць первый заметил нежданную гостью, крикнул: "Ластивка!" - и с вареником 
во рту бросился к ней.
    - Стой, не тронь! - остановила его жестом  Оксана. - Это  благодать  Божья, 
а ты хочешь вспугнуть... Видите ли, хворенькая моя, ласточка  вас  навестила, - 
это ведь она вам несет радостную весть. Вот побей меня Бог, если сегодня же  не 
прилетит к вам такое счастье, какого вы и не ожидаете!
    - Благовестница! - вскинула на птичку глазами больная и  снова  их  закрыла 
в истоме.
    А ласточка чирикнула что-то приветливо, вспорхнула  и  улетела  в  открытое 
окно.
    Оксана, приметив ровное  дыхание  у  больной,  отошла  на  цыпочках  от  ее 
постели, надела на Гриця шапку и свитку и шепотом выпроводила его за дверь.
    - Налопался уже, так и поди погуляй по двору, да не бегай мне в хату:  тетя 
заснула, и тесто может в печи маком сесть.
    Вырядив Гриця, она положила  в  продолговатую  рынку  поросенка  и  курицу, 
смазала их маслом и поставила тоже в печь, а сама  умылась  и  начала  уже  по- 
праздничному одеваться... Да и было пора: солнце, обойдя большую половину неба, 
начало уже клониться к закату.

    Анна Павловна была  дочерью  зажиточной  дворянской  семьи,  принадлежавшей 
к старым малорусским  родам  Свичек;  родители  ее  необычайно  кичились  своей 
фамилией.
    Анеточка родилась в начале пятидесятых годов, чрез пять лет после появления 
на свет Божий первородного братца  ее  Пьера,  и  закончила  собой  продолжение 
славного рода. Первые годы ее прошли  в  родном  селе  Жовнине,  в  просторных, 
светлых комнатах старинного помещичьего дома, под тенистыми  липами  роскошного 
парка, на золотом песке игривой речки Сулы.
    Нежная заботливость и ласки родителей,  -  особенно  отца,  -  любовь  всех 
окружающих, улыбающийся рассвет ее дней - все это  клало  на  ее  детскую  душу 
светлые блики и наполняло головку радужными мечтами.   
    Когда Анета со  своей  maman,  институткой  Смольного  монастыря  Катериной 
Степановной, прошла и поглотила всю мудрость из "Education Maternélle",  то для 
восполнения образования дворянской дочери была приглашена гувернантка с музыкой 
m-lle Adéle.
    Сначала Анета дичилась своей новой наставницы, не хотела с ней  заниматься, 
но потом вскоре заметила,  что  m-lle  Adéle  очень  покладиста  и  что  с  ней 
заниматься гораздо легче, чем с maman. 
    Вскоре, впрочем, старики решились  для  воспитания  детей  переехать  в  К. 
Тоскливо прощалась Анета со своим дорогим, родным гнездышком; но вскоре  шумная 
городская жизнь, полная  новых  впечатлений,  заглушила  ее  сердечную  пустоту 
и тоску. В городе Екатерина Степановна отдала дочь в гимназию, а  репетиторами, 
вместо гувернантки, приглашены были студенты. 
    И вот у Анеты, предоставленной  почти  самой  себе,  под  влиянием  молодых 
горячих умов начали складываться мировоззрения и стал формироваться характер.
    Между студентами-преподавателями нашелся один  из  малорусских  народников, 
некто Ткаченко, и, подметив  у  своей  ученицы  врожденные  симпатии  ко  всему 
сельскому, простонародному - языку, песне, поэзии, - начал приносить Гале - как 
она теперь  просила  себя  называть  -  разные  книжки  на  малорусском  языке. 
С искренним восторгом читала она  всю  эту  беллетристику,  заучивала  наизусть 
лучшие стихи Шевченко и других  современных  поэтов.  Для  укрепления  интереса 
к родной словесности студент подбивал Галю писать и саму на  малорусском  языке 
или переводить, но Галя чувствовала, что для  успешных  литературных  работ  ей 
недостает знаний и широкого умственного развития. Тут-то впервые и заронилось в 
ее душу желание продолжать учение дальше гимназии, на женских курсах.  Молодежь 
одобряла и поддерживала в ней эту мысль, но маменька вооружилась страшно против 
"хохлацких тенденций" и против курсов. Она серьезно грозила отречься от дочери, 
если той вздумается когда-либо поступить в толпу "стриженых девок". 
    Страшно возмущали Галю мнения матери, поддерживаемые братцем,  но  она,  не 
смея пока возражать на них громко, таила в душе  неуклонное  решение  пойти  по 
избранному пути, когда дорастет до своей собственной воли.
    В занятиях, в чтении и в спорах с молодежью, кружок которой все  возрастал, 
проходили юные годы Галиного развития.
    Смутно, обрывочно все это наслоялось в ее молодом мозгу и будило к тревогам 
и борьбе ее чуткую душу. Уже иногда ей казалось, что  одни  литературные  труды 
вряд ли удовлетворят  ее  деятельную,  увлекающуюся  натуру,  уже  она  мечтала 
о многом... как вдруг неожиданная смерть отца прервала сразу нить ее мечтаний и 
перевернула всю жизнь.
    Похоронивши отца, единственного своего друга, Галя молча переживала тяжелое 
первое горе. Она как-то ушла в себя и занемела... А жизнь  вокруг  текла  своим 
чередом... Брат отправлялся  в  столицу;  ему  нужны  были  деньги,  а  имение, 
запутанное  в  долгах,  не  давало  уже  почти  никаких  доходов.   Нужно  было 
закладывать его в банке, продавать леса... И Екатерина Степановна, для спасения 
последних ресурсов, должна была бросить шумный  город  и  возвратиться  в  свое 
скучное пепелище. Галя даже обрадовалась этой  перемене  декораций;  ее  влекло 
и прежде село, а  теперь  уединение  ей  казалось  особенно  привлекательным... 
И точно, - постаревший, погнувшийся дом и заглохший, одичавший парк приняли  ее 
в свои дружеские объятия и навеяли элегическое затишье на душу. 
    Освоившись со своей душевной  тоской,  Галя  принялась  с  новым  вниманием 
наблюдать крестьянскую жизнь; познакомилась со многими дивчатами и  молодицами, 
расспрашивала о их житье-бытье, вникая в их злобу дня, собирала этнографические 
материалы.  Изредка  лишь  доносились  к  ней  в   письмах   друзей   отголоски 
студенческой жизни, которая начала бурлить и обостряться...
    Несмотря на земельные банки, дела их имения становились все  хуже  и  хуже; 
все выручаемые  суммы  уплывали  в  столицу  на  братца,  а  недоимки  и  долги 
возрастали. 
    Мать с каждым получением нового требовательного письма от Пьера становилась 
все раздражительнее и злее и срывала свои обиды на неповинной Гале.  Эти  сцены 
сначала возмущали ее, потом досадовали, а потом просто надоели: ей  становилось 
дома скучно, и она с нетерпением ждала своего совершеннолетия.
    Наконец оно настало, и Галя почтительно заявила матери о своем  непременном 
желании  учиться.  Поднялась  целая  буря  и  слез,   и   истерик,   и   угроз, 
и проклятий... Галя выдержала стойко первый натиск сопротивления, но  от  своей 
воли не отступила.
    Мать выписала Пьера, и кончилось дело  тем,  что  Галя  подписала  какие-то 
бумаги, получила три тысячи рублей на руки и сундук тряпок, простилась  холодно 
со своими родными, трогательно с селом и отправилась в К. 
    Вырвавшись  из   дому   родительского,   Галя   вздохнула   полной   грудью 
и почувствовала всю сладость свободы, но вместе с тем и  непривычность  к  ней. 
В силу  последнего  обстоятельства,  она  приютилась  в  К.  у  давней  хорошей 
знакомой, Марьи Ивановны Матковской, отнесшейся к ней родственно. 
    Новая покровительница посоветовала ей не ехать в столицу, а остаться пока в 
городе К. и дождаться здесь открытия женских медицинских  курсов,  о  чем  слух 
циркулировал уже довольно упорно; этот совет пришелся по сердцу Гале,  так  как 
она и сама  побаивалась  столиц.  Подготовляясь  в  элементарных  занятиях  для 
будущего слушания медицинских наук, Галя решила прослушать  пока  и  акушерские 
курсы. Лихорадочно, страстно принялась она за давно желанную работу; обложилась 
книжками, тетрадками и  начала  читать,  зубрить,  бегать  на  лекции  акушерии 
и, наконец, ходить в родильное отделение. Прежних ее  воспитателей,  друзей  из 
серии мирных украинцев, уже в городе не было; один получил где-то место учителя 
гимназии в провинции, а другой место судебного следователя. От новых  знакомств 
и сближений Галя уклонилась и держала себя в стороне.
    Занимающиеся в клинике студенты относились  вообще  к  акушеркам  несколько 
свысока и фамильярно, а к ней холодно и даже отчасти враждебно,  особенно  один 
из них, Васюк, как его звали товарищи,  оканчивающий  курс  медик.  Остриженный 
низко,  с  всклокоченной  русой  бородой,  в  запачканной  блузе,  он   властно 
распоряжался в своем отделении и давил авторитетом товарищей. На бледном личике 
Гали он останавливал  иногда  свои  серые  проницательные  глаза  и  смущал  ее 
презрительным взглядом. Галя боялась его, но вместе с тем  и  питала  некоторое 
уважение к его нравственной силе. 
    Раз как-то им пришлось работать возле  новорожденного  ребенка.  Васюк  был 
видимо не в духе и с раздражением на крикнул:
    - Да держите же, барышня, пуповину!
    - Укажите где, а не кричите, - вспыхнула Галя. 
    - Вот где, - еще более раздражался студент, - да не брезгайте,  не  бойтесь 
загрязнить свои дворянские  ручки.
    - Не беспокойтесь, дворянские руки в иных случаях постоят за мужичьи.
    - Будто бы? - прищурился он.
    - Верно! - взглянула и Галя смело ему в глаза.
    - Значит, мы с перцем?
    - Не с перцем, а с щирым сердцем.
    - Любопытно! - загадочно произнес он и отошел к больной.
    С этого времени он иногда перекидывался  с  Галей  то  деловым  словом,  то 
остротой, на которую и она не  оставалась  никогда  в  долгу;  эта  перестрелка 
начинала даже ей нравиться, и когда ей удавалось тонко отпарировать  удар,  она 
была весьма счастлива.
    - Что вам за охота здесь пачкаться? - задел он как-то ее. - Не барышнянское 
развлечение.
    - Я не для развлечения здесь, а для приобретения знаний, - строго  заметила 
Галя.
    - А на кой вам черт такого рода знания? 
    - Для возможности быть полезной, не черту, конечно, а людям. 
    - То есть чтобы отбивать хлеб у этих голодных? - указал он  на  акушерок. - 
Истинно дворянское призвание!
    - Простите, но это истинно мужицкая манера бросать  оскорбление,  не  ведая 
обстоятельств! Во-первых, я, быть может, бескорыстно желаю народу служить...
    - Тем сильнейшая конкуренция.
    - Но тем больше дающая доступ для помощи истинно нуждающимся и больным... а 
во-вторых, я могу быть и сама из толпы голодных...
    - А! Из разоренных дворян, лишенных средств на  форейтора  или  на  восьмое 
блюдо к жратве, тоскующих об утрате крепостного права...
    - Да,  из  дворян,  конечно,  -  вспылила   она,  -  а   не   из   чумазых, 
набрасывающихся на нас с завистливой злобой и жаждущих при  первой  возможности 
поехать в той же карете с форейтором. 
    - Ну, нет, - ядовито улыбнулся Васюк, - настоящий чумазый кареты не купит. 
    - Совершенно не цивилизованный, репаный - да, зато он сумеет выжать сок  из 
своего селянина-собрата получше пана...  А  цивилизованный  непременно  заведет 
карету.
    - По  каким  это  законам   социологии   предполагаете   вы,   что   идеалы 
образованного чумазого должны слиться с идеалами вашей маменьки?
    - Законов социологии я не знаю, но едва ли порядочно  затрагивать  в  споре 
третьих лиц! Вы матери моей не знаете, наконец, я с ней не живу...  Я  сама  по 
себе.
    Васюк саркастически  поклонился  ей,  Галя  не  обратила  на  это  внимания 
и продолжала с оскорбленным достоинством: 
    - Пора бы уже передовым людям, к которым несомненно  вы  себя  причисляете, 
относиться к другим просто, как к людям, без предвзятых ненавистничеств...
    "Гм! Она не без мозгов", - подумал Васюк и начал осматривать  больных.  Но, 
выходя из клиники, он вдруг небрежно спросил Галю: 
    - Где же вы квартируете? 
    Галя сообщила свой адрес, и он отошел мирно, пожавши  ей  крепко,  дружески 
руку.
    Галя,  возвратясь  домой,  долго  не  могла  потушить  поднятого  душевного 
волнения: ее возмущали наглые нападки  этого  злобного  "выскочки",  но  вместе 
с тем и льстило ее самолюбию то, что она его срезала.  Она  принялась  было  за 
записки, но занятия в этот  вечер  не  спорились:  все  почему-то  стоял  перед 
глазами этот воинственный Васюк, и ей хотелось доказать  ему  воочию,  что  она 
хотя и дворянка, а больше всего способна на всякие лишения и жертвы ради идеи. 
    Прошло несколько времени, как вдруг неожиданно, не постучав даже  в  дверь, 
появился в ее комнате Васюк. 
    - Вот я и тут, сердитая барышня, - сказал он весело. Галя смешалась, подала 
как-то неловко руку и бросилась приводить в порядок свой туалет. 
    - Чего вы всполошились, барышня? - улыбнулся он, разваливаясь в кресле. - Я 
ведь не  паныч,  не  сумею  даже  оценить  ваших  оснащений  -  я  из  чумазых, 
чернорабочих.
    - Ишь, все еще злится... - оправившись, присела и Галя. 
    - Ничуть, видите - даже пришел. Я  люблю  и  сам  называть  все  настоящими 
именами, а не деликатными  псевдонимами:  проще  и  яснее...  Курить,  конечно, 
можно?
    - Сделайте одолжение, - Галя подвинула спички. 
    - А вот  бы  еще  что, - закуривая  папиросу,  заявил  неожиданно  Васюк, - 
распорядитесь-ка, барышня, насчет бутылочки пива, мы разопьем ее и поболтаем. 
    - Сейчас, сейчас! - засуетилась Галя  и  послала  горничную  в  пивную.  Ей 
понравилась такая товарищеская бесцеремонность. 
    С этого времени Васюк начал заходить к Гале довольно часто и принялся за ее 
развитие. На столе у его воспитанницы появились и Спенсер, и Маркс,  и  "Азбука 
социальных наук".
    Галя читала, читала, но усвоить себе многого не могла, а со многим не могла 
согласиться. Она чувствовала,  что  в  ее  голове  произошел  какой-то  сумбур, 
в котором она  не  могла  разобраться:  старые  вехи  мышления  были  поломаны, 
выброшены из гнезд, а новых никто не давал.
    О всех этих жгучих вопросах она часто спорила с  Васюком  за  полночь.  Эти 
споры их сближали невольно. Конечно, он бил  ее  своей  эрудицией  и  хлесткими 
фразами, но она в душе сознавала, что правда была в стороне, что и Васюк, и она 
бродили вокруг да около и что ей не хватало знаний для уяснения верной дороги.
    Все это подзадоривало ее к новым пытливым стремлениям. 
    Раз  вечером  пришел  Васюк  к  Гале  особенно  чем-то  взволнованный.   Не 
поздоровавшись даже, он молча сел  и  начал  курить  папироску  за  папироской, 
уставившись в одну точку. Галя знала, что это случалось с ним,  когда  на  него 
обрушивалась серьезная неприятность или когда настигала беда кого-либо  из  его 
друзей, а потому не только извинила ему грубость, но даже почувствовала  прилив 
симпатии.
    - Чем вы взволнованы? - спросила она его наконец тихим, ласковым голосом. - 
Случилось что-нибудь? - дотронулась она слегка  до  его  руки.  -  Неприятность 
какая?
    - Коля и Дикий заболели  внезапно  и  взяты  в  больницу,  -  сказал  он. - 
Простите, Галя, - поднял он свое бледное с сверкающим взглядом  лицо, - пошлите 
за водкой, у вас ее, вероятно, нет, так пусть из  ближайшего  кабачка  принесут 
мне косушку... вот деньги!
    - Что вы! Не нужно, не нужно, я распоряжусь!  -  выскочила  Галя  в  другую 
комнату и чрез минуту возвратилась с графинчиком и рюмкой.
    - У хозяйки нашлась, еще настоянная на  чем-то  хорошем...  хвалила...  Вот 
только закуски нужно...
    - Никаких закусок! - остановил  Галю  жестом  Васюк.  -  Мне  просто  нужно 
защемить боль, вот как заливают водкой у скота раны. 
    Он налил рюмку и сразу ее выпил, а потом, перегодя немного, выпил еще две. 
    - Жалко, пропадут хлопцы... - несколько будто спокойнее, но  давясь  каждым 
словом, начал он снова. - Сильные верой,  теплые  душой...  так  и  рвались  на 
доброе дело и вот заболели! Дикий еще, быть может, выдержит:  у  того  крепкая, 
мужицкая натура, а вот Коля хрупкий,  да  нежный,  да  сердечный...  куда  ему, 
бедному дворянчику! 
    - Да, может быть, ничего опасного и нет... и выпустят из больницы...  а  вы 
все так мрачно...
    - Эх, нет! Знаем мы эти больницы! - махнул он рукой и выпил с  ожесточением 
еще одну рюмку. - Они не выпускают легко своих жертв... То вы, незлобивая душа, 
на все привыкли смотреть благодушно, с христианским смирением и верить, что мир 
может обновиться любовью, подвигами отдельных добродетельных лиц... Нет, тысячу 
раз нет! Нужно изменить условия, тогда и вашим добродетелям будет больше места. 
Мир полон гадов и скорпионов, а и друг человечества не может  на  них  смотреть 
без желчи, без злобы, и должен с ними бороться насмерть.
    - Но вы же говорили,  что  гады  эти  и  скорпионы  от  миазмов,  -  кротко 
возразила Галя, - так уничтожьте прежде миазмы,  оздоровите  воздух,  допустите 
больше света, тепла, и гады исчезнут...
    - Да поймите же, невинная голубица, что эта  гнилятина,  питаясь  миазмами, 
сама их  размножает,  так  что  одиноким  силам  с  вашим  оздоровлением  и  не 
справиться...
    Он хотел было снова  налить  себе  рюмку,  но  потом  раздумал  и  отставил 
графинчик:
    - Уберите это, а то я напьюсь  и  толку  никакого  не  выйдет.  Теперь  вот 
и в современных, настоящих войнах,  этих  омерзительных  бойнях,  побеждает  не 
удаль, не мужество, а капитал... 
    - А все-таки современные войны по результатам менее губительны, чем прежние 
рукопашные: они по  быстроте  наносимого  вреда  хотя  более  ужасны,  но  зато 
скоротечны, и этот самый ужас есть лучший стимул для их уничтожения. 
    - Черта пухлого! - ударил по столу Васюк кулаком. - Ваша наука  прислужится 
еще и создаст такую разрушительную силу, которой одна из воюющих сторон взорвет 
земной шар!
    - Значит, прислужиться вашим! - ядовито заметила  Галя. - Но  я  верю,  что 
разумная борьба идет и будет идти в мире за жизнь, а не за смерть...
    - Да, за жизнь, но насмерть! - взглянул строго  на  Галю  Васюк  и  притих, 
и задумался.
    - Нет, - начал он после длинной паузы более спокойным и глубоко  убежденным 
тоном, - я сам не стою за разрушительные теории: они  всегда  поднимали  темную 
силу и понижали общественную свободу... Конечно, бурный поток может увлечь и на 
нежелательный  путь;  но  нашей  задачей  должна  быть   тоже,   если   хотите, 
просветительная  деятельность,  только  направленная  исключительно  в   лагерь 
обиженных и безоружных. Мы только выбираем  для  достижения  блага  кратчайшие, 
и хотя рискованные пути, а не блуждаем по окольным дорогам.  Мы можем ошибаться 
в ближайших результатах, но не можем ошибаться в стремлениях; нас могут сметать 
со сцены и топтать под ногами, но уничтожить и искалечить нравственно - нет! Мы 
фанатики, пусть и так, но фанатизм есть результат глубокой, неизменчивой веры!
    Васюк встал и отворил окно, очевидно, нуждаясь в струе чистого воздуха.
    - Есть вот и такие благодушные просветители,  особенно  из  ваших,  которые 
додумались до следующего абсурда, что для воздействий на  ход  прогресса  нужно 
стремиться стать поближе к рубке судна, а для этого-де  нужно  пока  припрятать 
свои заветные идеалы и поступиться временно даже  символом  веры,  чтобы  потом 
уже... и так дальше. Такой синтез принимается всеми охотно - во-первых, потому, 
что он льстит зашкурным интересам, во-вторых, не налагает  никакого  срока  для 
обязанностей и, в-третьих,  избавляет  от  нареканий  и  угрызений  собственной 
совести... а в результате-то выходит, что самые искренно  убежденные  люди  при 
этих компромиссах теряют душевную чистоту, привыкают к грязи и никогда не имеют 
решимости остановить разыгравшийся аппетит, - я уже и  не  говорю  о  настоящих 
шулерах убеждений и мошенниках слова....
    Чем более увлекался Васюк, тем речь его становилась плавнее, восторженнее и 
даже подымалась до красноречия; в эти мгновения черты его лица  преображались - 
глаза  темнели  и  загорались  огнем,  бледные,  бесцветные  щеки   покрывались 
румянцем,  во  всех  движениях  мускулов  пробивалась  сила  и  отвага.   Гале, 
находившей его обычно неуклюжим и  грубым,  он  казался  в  такие  минуты  даже 
красивым. Она и теперь не хотела своими возражениями прерывать потока его речи, 
а молча лишь любовалась им. А Васюк долго и увлекательно говорил.
    А теплая, нежная ночь смотрела  в  открытое  окно  мириадами  кротких  очей 
и наполняла комнату благоуханием цветущих белых акаций.
    Когда Васюк ушел, было давно уже за полночь, но Галя, несмотря  на  дневную 
усталость, не могла уснуть и все прислушивалась к трепетанию своего сердца: она 
не могла еще уяснить  себе,  новый  ли  прилив  неведомого  чувства  вторгается 
властно в ее сиротливую душу, или это просто  неулегшееся  волнение  мысли.  Не 
соглашаясь во многом с Васюком, она находила, что  во  многом  он  прав  и  что 
бурное море заманчивее  тихой  реки.  Широта  его  задачи  и  молодецкая  удаль 
охватывали ее восторгом.
    Уже при свете бодрого, свежего дня сон на время смежил ее очи,  но и он под 
сетью золотисто-розовых лучей утра был полон радужных грез о затерянном людском 
счастье.
    С этого времени чаще и чаще  начал  заходить  к  Гале  Васюк:  и  состояние 
больных требовало дружеских услуг, и разные другие  осложнения  вызывали  новые 
хлопоты. Галя незаметно, силой вещей,  втягивалась  в  интересы  партии  Васюка 
и становилась его помощницей. Теоретические споры уступали  место  практическим 
нуждам, на которые откликнулась Галя искренно, горячо. К Васюку она  совершенно 
привыкла, и их дружеские отношения  принимали  все  более  и  более  сердечный, 
теплый характер. Когда поднятая бурей тревога поулеглась и жгучая опасность для 
больных миновала, то Васюк не только не  прекратил  хождений  к  Гале,  а  даже 
участил их.
    - Вот и опять я к вам, моя барышня, - бывало, весело  растворит  он  к  ней 
дверь. - Надоел, должно быть, чертовски!
    - Ничуть, я даже сердилась, что вы запоздали, - ответит просто Галя и  даже 
не покраснеет.
    - О! - улыбнется он широко, пожимая в мощных дланях ее нежную ручку.  -  Да 
этак скоро "барышня" потеряет у меня бранное значение и  примет  оттенок  самой 
нежной ласки!
    - Что же? Я рада: по крайней мере нами не будут браниться.
    - Нет, без шуток, - уже рассаживался он в кресле,  -  вы  хороший  человек, 
честный - не гнилье... Вот я  и  по  вашим  деликатным  вкусам  работу  принес: 
прочитайте-ка  эти  книжки  да  переведите  их  по-хохлацки  или   лучше   даже 
переделайте подоступнее - это составит для народа здоровую пищу.
    Галя охотно бралась за такие работы  и  занималась  ими  с  увлечением  под 
наблюдением Васюка.
    Эти занятия сближали их еще больше и радовали взаимным  обучением.  Нередко 
беседы их продолжались за  полночь,  и  Васюк  от  текущих  вопросов  переходил 
к своему прошлому: рассказывал Гале про свое раннее беспомощное сиротство,  про 
свою безотрадную юность, полную лишений и борьбы за право знания, за право быть 
человеком; описывал ей картины насилий, с которыми ему пришлось познакомиться с 
детства и которые наложили на его характер печать непримиримой злобы ко  всяким 
баловням мира. Между прочим он как-то раз ей сообщил, что он женат, что женился 
без любви, без всяких прав на лицо, а лишь ради идеи, чтобы  дать  преследуемой 
девице права.
    Последнее известие страшно поразило Галю.  Не раз до этого задумывалась она 
над своими чувствами к Васюку и не допускала даже и мысли, чтобы он мог для нее 
стать чем иным, как другом; но  теперь  она  в  сердце  почувствовала  какую-то 
неопределенную обиду и боль: или ее поразила неожиданность,  или  поднялась  на 
друга досада за позднюю откровенность, или... кто его разберет, почему иногда в 
сердце девушки после шутливого смеха поднимаются скрытые слезы... Одним словом, 
Галя, браня самое себя за несдержанность, простилась с Васюком сухо, сославшись 
на головную боль, и долго проплакала, бросившись ничком в подушки. Успокоившись 
несколько,  она  снова  проанализировала  свои  чувства  и   даже   засмеялась, 
подумавши, что ее слезы вызваны были ревностью. 
    Вздор! Она любила Васюка лишь как друга, это было ей ясно и  неопровержимо; 
но почему известие о его жене причинило ей боль, она объяснить не могла,  и эта 
загадка вызывала снова досаду и гнала Галю из душной комнаты  в  сад,  где  уже 
стройные  лилии  готовы  были  распустить  свои  серебристые  лепестки.  Однако 
и ночная прохлада не умерила наплыва бурных мыслей и едких волнений.
    "Правда, - думалось Гале, - его поступок очень красив и возвышен,  ведь  он 
для блага ближнего пожертвовал своей личной  свободой,  но  вместе  с  тем  это 
рисует и его безразличность: в его  сердце,  вероятно,  нет  и  инстинктов  для 
теплых симпатий, нет и позывов к личному счастью. Да! Он не прав: он должен был 
до дружеских сближений об этом оповестить... Хорошо,  что  я  застрахована,  но 
этого могло и не быть!" - и досада не улеглась, а разрасталась еще  в  какое-то 
нервное раздражение. 
    Прошло несколько дней. Васюк не показывался на глаза. 
    Сначала Галя была тому рада, находила даже, что это с его стороны в  высшей 
мере тактично, она боялась, что неулегшееся волнение помешает ей взять  прежний 
простой дружеский тон, и хотела побыть несколько наедине с  собой  и  со  своим 
настроением... Но временное волнение улеглось и досада притихла, а Васюк все не 
приходил. Галя начинала уже о нем беспокоиться, не случилось ли снова беды, как 
вдруг, будто угадывая ее тревогу, он неожиданно отворил дверь и молча,  подавши 
ей руку, уселся в свое любимое кресло и закурил папиросу.
    Галя смотрела на него с тоской,  ожидая  потрясающего  известия,  но  Васюк 
долго молчал, а потом каким-то несвойственным ему голосом ошарашил ее следующим 
вопросом:
    - Скажите, как вы насчет попов и обрядов? Пристрастны или свободны от  этих 
привычек? 
    - Я бы вас просила, - оторопевши и несколько обиженно ответила Галя, - этих 
вопросов не касаться и над этим не трунить: я религиозна и нахожу  в  этом  для 
себя большое утешение.
    - Положим... но не в том дело,  -  зачастил  как-то  Васюк,  ища  спичек. - 
И в религии, как и в жизни... есть более ценные и менее ценные  догмы.  Как  вы 
думаете, последними можно поступиться для высших целей?
    - То есть, - остановила она на  нем  пристальный,  недоумевающий  взгляд, - 
следует ли жертвовать менее важным для более важного?
    - Да, именно так, - кивнул он головой.
    - Конечно, ведь я не враг логики; но только в этих вопросах  всегда  трудно 
решить, что важнее. 
    - Да вот, например, - оживился Васюк, - какого вы мнения насчет  брака,  то 
есть насчет обряда? Ведь во всяком случае это акт юридический,  устанавливающий 
известные правовые отношения.
    - Согласна. Но брак - одно  из  важнейших  людских  отношений,  порождающих 
сложные права  и  обязанности.  У  нас  они  устанавливаются  и  констатируются 
религиозным таинством, а за границей нотариусом... Но так или иначе,  а  нельзя 
же оставить вне закона такой факт, от которого зависит судьба третьих лиц.
    - Ерунда! Все это можно оградить и другими мероприятиями... несколько более 
сложными...
    - И более ломкими, - добавила тихо Галя. 
    - Поверьте  мне,  что  не  в  тех  или  других  мероприятиях   сила   этого 
общественного  учреждения,  а  в  нас  самих.  Крепки  мы  в  слове   и   своих 
обязанностях - и все будет крепко... Но дело не  в  том,  -  закурил  он  снова 
папиросу,  -  иногда  этот  факт  становится  настолько  необходимым  в  жизни, 
настолько кричащим и вяжущим по рукам и ногам борца, что тот готов бы  был  для 
его достижения пройтись по всем  религиям  и  обрядам,  да  если  окажется  это 
невозможным?..
    - Как невозможным? 
    - Да просто: субъект  может  быть  на  это  лишен  прав...  так  что  тогда 
делать? - он облокотился на обе руки и уставился глазами в нее.
    - Если так, то, конечно, отказаться... - смущенно ответила Галя.
    Разговор этот и волновал ее, и тревожил: она вспомнила последнее  признание 
Васюка и вспыхнула заревом.
    - Но если этот отказ,  это  самоотречение  выше  сил...  если  он  обращает 
человека в тряпку, в негодную подошву, не способную ни на какое дело... 
    - Но ведь второе лицо неповинно в этом...
    - Хотя бы и так; но неужели оно могло бы  быть  настолько  жестоким,  чтобы 
ради личного, пустого удобства решилось  отнять  от  нуждающегося  единственное 
утешение в жизни, единственную поддержку на тернистом пути, единственную  среди 
пыток общественных ласку?
    - Не знаю... - все более краснела и чаще дышала Галя. - Тут все зависит  от 
убеждений, от сердца, от чувств; если кто беззаветно любит  другого,  то  может 
пожертвовать для него многим...
    - Да, если любит искренно, - вздохнул он глубоко, закрывши ладонью глаза, - 
но какой черт полюбить может  нашего  брата,  бездомного  бродягу,  бесправного 
сироту, да еще полюбить беззаветно? Проклятые ведь! А между тем  я  всем  своим 
бренным существом теперь сознаю, что самое слово любви, над  которым  я  прежде 
смеялся, имеет страшную силу эмоции, способной поднять энергию  в  человеке  на 
подвиг и убить ее окончательно...
    - Откуда это у вас  такое  романтическое  настроение?  -  попробовала  было 
отшутиться Галя, боясь, что не справится с  возрастающим  волнением,  но  шутка 
прозвучала грубо, неловко. 
    - Откуда? Вы сами хорошо это знаете! - горьким, укорительным тоном  ответил 
Васюк. - Вы даже знаете,  в  каком  отчаянном  положении  находится  ваш  друг, 
лишивший сам себя легкомысленно права на  легальное  счастье.  Ведь  на  жертвы 
способны лишь героини, да и нам ли, общественным  отброскам,  мечтать  о  таких 
жертвах? Эх, что и толковать! - встал он и порывисто прошелся несколько раз  по 
комнате. - Однако жарко у вас, воздуху  мало...  -  спохватился  он,  ища  свою 
с широчайшими полями шляпу. - Прощайте! - подал он вдруг руку Гале.  -  Мне  от 
всех этих треволнений становится очень дурно...
    - Бедный вы, бедный! - пожалела она его искренно. Васюк не выпускал ее руки 
и непривычно нежным голосом попросил:
    - Проводите меня, ночь чудная - освежиться нужно.
    Они вышли вместе и молча пошли по опустевшим уже улицам. Ночь была светлая, 
благоухающая, но даже на обрыве - над темной рекой, не дышало прохладой.
    - Присядем здесь на скамеечке, - остановил он  Галю, - в  воздухе  чересчур 
душно, вероятно, перед грозой.
    - Да, - ответила она как-то странно, - вдали сверкают зарницы... 
    Они замолчали и так просидели довольно долго.  Наконец Васюк порывисто взял 
Галю за руку:
    - Нет, не могу больше...  -  начал  он  словно  не  своим  голосом,  давясь 
словами. - Вся машина к черту пошла...  Сердце расшаталось, мозги не реагируют. 
Вы мне стали необходимы, как этот воздух!
    Галя ждала этого слова, и все-таки оно ее поразило; но не  чувство  радости 
захватило ее дыхание, а скорее чувство страха, смешанного с ядом гордости;  она 
молчала и только ниже наклонила голову.
    - Скажите мне, только короче и яснее, - продолжал он, - питаете  ли  вы  ко 
мне чувство привычки, или физиологического родства, или... ну, одним  словом... 
вы понимаете... - ему, видимо, трудно было досказать мысль.
    - Не знаю, - ответила она, вся растерявшись, и схватилась руками за  виски: 
сердце ее сжималось от усиленного прилива крови, в голове стучало.
    Она этого не  знала  действительно:  до  сих  пор  она  еще  не  испытывала 
настоящего  чувства  любви;  прежнее  обожание  своего  ментора  было   детской 
вспышкой, а после жизнь не дала материала. К  Васюку  она  сначала  чувствовала 
страх и обиду, потом чувство это заменилось некоторой долей уважения к его  уму 
и нравственной силе, потом она начала преклоняться  перед  широтой  его  задач, 
потом привыкла к  нему  и  сблизилась  в  спорах,  а  потом  начала  опьяняться 
торжеством самолюбия.
    - Нет, не барышнянствуйте, довольно! - встал он и так сжал себе  руки,  что 
они хрустнули. - Вы должны сказать, имеете ли настолько чувства ко  мне,  чтобы 
побороть предрассудки... принести жертву для погибающего через вас безумца? 
    - Стойте! Этак нельзя, - встала она и пошла частыми шагами, как  бы  убегая 
от грозящего нападения, - ведь это выше сил... всю жизнь на  карту, - торопливо 
говорила она. - Разве так рискуют безумно... сразу... очертя голову? 
    - Чего ж вы боитесь? Общественного мнения? - шел он по пятам.
    - Самой себя... жизни... вас... всего окружающего, - шептала она.
    - Значит, вы не любите меня? Мужик  вам  противен?  -  почти  скрежетал  он 
зубами. - Ах, а я-то, я-то!.. - он рванул себя с ожесточением за бороду. 
    - Боже мой! Я не хочу  причинить  вам  страданий,  но  ведь  это  ужасно! - 
послышалась мольба в ее дрогнувшем голосе.
    - Стойте! - крикнул он хрипло. - Здесь моя квартира... Я хочу попрощаться с 
вами. Пора положить  конец  этому  безумству...  пора!  Ну,  оказался  тряпкой, 
неспособным противустоять искушению, так и долой!
    - Что вы, что вы? - остановилась она и раскрыла испуганно глаза, на которых 
блестели уже капли слез. 
    Он схватил ее за руки и привлек к себе: 
    - Или прощай навеки, или спаси! - шептал он порывисто-страстно. - Сила моя, 
упование мое! Войди в этот дом подругой моей на всю жизнь,  товарищем на боевом 
пути! 
    Она ничего не ответила, но только побледнела страшно и шатнулась к нему...

    В каком-то смутном чаду потекли первые дни семейной Галиной  жизни.  Но  не 
трепетание счастья, не опьянение жизнерадостной,  новой  отрадой  волновали  ее 
потрясенный внутренний  мир,  а  скорее  преобладало  в  ней  чувство  унижения 
и обиды.  Галя не могла еще разобраться в хаосе  своих  ощущений  и  дать  себе 
в них полный отчет; но она с первых же дней начала предугадывать,  что  чувства 
любви и влечения к Васюку у нее не было и что на бурные  ласки  его  она  могла 
отвечать лишь стыдом да возмутительным самопринуждением.
    Пылкий темперамент Васюка, встретив в Гале отталкивающий  холод  пассивного 
сопротивления, раздражался капризом страсти, а потом и обидой.
    Чем дальше шло время, тем более  их  взаимные  отношения  теряли  дружеский 
характер и  становились  натянутыми,  нервными.  Возрастающее  у  Гали  чувство 
недовольства собой ложилось на все окружающее, и те  идеалы,  что  увлекали  ее 
прежде величием и заманчивой прелестью опасной  борьбы,  теперь  порождали  уже 
горечь сомнения и едкий анализ. Вскоре она начала разочаровываться и в  Васюке: 
никакие ловкие софизмы не могли обелить в ее глазах хотя бы и нравственного над 
ней насилия, не могли оправдать и ее самое перед собственной  совестью:  логика 
говорила одно, давала ему  сухие  выводы,  а  в  сердце  обида  росла.  Прежде, 
появляясь перед ней изредка  и  эффектно,  Васюк  казался  загадочной  натурой, 
терзающейся мировыми скорбями,  мощной  по  силе,  таинственной  по  необъятным 
намерениям, - и она перед этим величием души умилялась, перед этой мощью падала 
ниц, теперь же, наблюдая  его  ежедневно,  без  грима  и  без  подмостков,  она 
находила в нем и избыток самомнения, и деспотизм авторитета.  Кроме  того,  она 
никак не могла примириться  с  бесцеремонностью  взаимных  отношений  некоторых 
членов кружка, доходивших иногда, с точки зрения Гали, до цинизма; она не могла 
освоиться с той неряшливой бравадой,  какой  являлся  иногда  протест  молодых, 
увлекающихся сил  против  изветшалых,  вредных  традиций,  против  общественных 
неправд; она не могла успокоиться, что и сам Васюк в общем потоке с каждым днем 
становился более крайним и непримиримым.
    Гуманно-просветительные идеи шестидесятых годов, начавшиеся великим  фактом 
освобождения народа от рабства, породили множество других вопросов,  касавшихся 
развития народного благополучия. На некоторые из них европейская жизнь и  наука 
давали свои выводы, хотя и не подходившие к условиям нашей  жизни,  но  тем  не 
менее поражавшие молодые умы своими новыми, смелыми перспективами,  на другие - 
подыскивались априорные решения. Отрицание  существующего  общественного  строя 
и его катехизиса, начавшегося далеко еще раньше, получало теперь  новую,  более 
острую окраску и вливало в юную энергию заманчивый яд.
    Живая и чуткая к движениям мысли юность,  подогретая  лихорадочным  пульсом 
Европы, искренно увлекалась новыми теориями, доводя их иногда в своем увлечении 
до крайности, до фанатизма.
    При горячих спорах собиравшихся у них единоверцев-друзей Галя чаще  молчала 
и этим молчанием, раздражавшим  Васюка,  подчеркивала  свой  пассивный  протест 
против грубых выражений, против отрицания всего, что  было  ей  дорого,  против 
ненавистничества и деспотизма...  Но  иногда  она  не  выдерживала  своей  роли 
и прорывалась в бурном неодобрении их парадоксов.
    - Вы на каждом шагу противоречите себе, господа!  -  бывало,  встанет  она, 
побледневшая, с  сверкающими  глазами,  с  дрожащими  от  внутреннего  волнения 
ноздрями. - Презираете  кодексы,  основанные  на  привилегиях,  а  свои  мнения 
желаете возвесть в  беспощадный  абсолютизм;  оплевываете  выработанную  веками 
мораль, а взамен ее предлагаете разнузданность, оправдываемую какими-то целями, 
то есть,  предлагаете  старые,  иезуитские  правила;  боретесь  против  насилия 
и предлагаете те же насилия! 
    - Во-первых, similia similibus curantur, - отвечает ей кто-либо  свысока, - 
во-вторых, à la guèrre, comme à la guèrre, голубица; на войне не  миндальничают 
и одеколоном рук  не  моют,  а  каждая  сторона  старается  нанести  противнику 
побольше вреда.
    - Да ведь вы же, господа, теоретически восстаете против войн, обзываете  их 
узаконенным разбоем; вы же утверждаете, что  этот  разбой  и  был  прародителем 
великих мировых неправд, и рабства, и привилегий, и захвата; вы же кричите, что 
войны всегда понижали и мысль, и свободу, и общественную мораль.
    - Война войне рознь! За что дерутся! - раздаются уже  приподнятые  со  всех 
сторон голоса. - Знамя оправдать может вооруженную руку!
    - Да  ведь  для   каждого,   поднимающего   меч,   свое   знамя   священно, 
а результат-то один: погибают лучшие силы, теряется уважение к людским правам и 
закону... - начнет нервно, раздражительно Галя,  но  ее  слабый  голос  терялся 
в возрастающем крике.
    - Плевать! - покроет всех какой-нибудь зычный голос и, не желая давать Гале 
серьезного возражения, бросит лишь  ходячую  фразу:  -  Наша  задача  развалить 
негодное общественное здание, расчистить площадь... А новой постройкой займутся 
другие поколения.
    - А  какое  вы  имеете  право  разрушать  здание,  воздвигнутое  не  вашими 
руками? - вспыхнет полымем Галя. - Это здание строил совместно и народ, так его 
в этом вопросе решающий голос...
    - Собственно, не ломать, - поправит  Васюк,  -  а  вразумить  жильцов,  что 
здание становится неудобным для жизни и что полезно перестроить  некоторые  его 
части. 
    - Да разрушенное здание и не расчищает места, а забрасывает его еще  больше 
мусором, - кричит уже Галя, надрывая свою слабую грудь. 
    Но ее крик заглушает буря упреков:
    - У вас заскорузлые, отсталые взгляды, дворянская кровь!
    - Вы ретроградка легальная, неспособная к широте мысли!
    - Барышня, попавшая с бала в дом рабочих!
    Кончалось дело тем, что Галя не выдерживала града ругательств,  выкрикивала 
сама какое-либо оскорбительное слово и заливалась слезами, обнаруживая, к вящей 
досаде Васюка, действительную  слабость  своих  нервов.  Хотя  потом  за  пивом 
и восстановлялось перемирие, но внутренняя связь с каждым разом рвалась  больше 
и больше.
    - Нет, не могу я примириться, Вася, с  царящей  у  вас  безапелляционностью 
мнений, доходящих до  возмутительных  парадоксов,  -  обратится,  бывало,  Галя 
наедине к мужу. - Топчется в грязь и наука, и культура, и прогресс человеческой 
мысли, а вместо всего этого предлагается вера в  какие-то  чудеса,  которые  по 
мановению вашей чародейской руки будто бы изменят все законы этого мира,  даже, 
пожалуй, и самое тяготение.
    - Нам до законов, созданных не человеческой волей,  дела нет, - ответит  ей 
брезгливо Васюк, - а мы только имеем в виду общественные законы; что же создано 
человеком, то им может быть и пересоздано, да-с!  Не  нужно  быть  и  пророком, 
чтобы ясно видеть, что наша программа ведет  к  общему  счастью,  которое,  при 
известных положениях, должно без всякого чуда, а неизбежно настать.
    - Законы человеческой природы так  же  неподвижны,  как  и  законы  физики, 
химии, - горячится  Галя. - Хотя  бы,  например,  эгоизм,  управляющий  людской 
волей, а если даже и он может подлежать изменению,  то  чрезвычайно  медленному 
и ограниченному, под долгим давлением цивилизации и культуры, а  не  вследствие 
ваших тоже полицейских предписаний, упраздняющих личную волю... И  вообще  этот 
цинизм, проявляющийся  у  некоторых  твоих  друзей,  просто  претит  мне  душу, 
переворачивает меня всю.
    - Да, ты оказалась действительно пришибленной дворянской культурой, - язвил 
уже Галю Васюк, - ты, главное, не можешь ужиться с  демократизмом,  который  не 
моет хорошим мылом рук, одёры-то чернорабочих тебя и мутят.
    - Да неужели же и чистоплотность есть зло?
    - А чистоплотность, сударыня,  есть  тоже  удел  известной  обеспеченности, 
зажиточности, это тоже своего рода привилегия избранных.
    - Нет, нет и нет! Она уживается и с бедностью... возьмите крестьян...
    - Дослушайте же, наконец, - уже напряженным, сдавленным голосом подчеркивал 
Васюк,  -  перебивать речь  ведь,  кажется,  и  у  вас  считается  неприличием. 
Я повторяю, что чистоплотность стоит и денег, и труда;  вот  хотя  бы  перемена 
белья: или его нужно иметь большой запас, или  его  нужно  через  день  мыть... 
А если наш труд и наши силы требуются  для  высших  целей,  то  вашу  мелочную, 
барскую  чистоплотность   нужно   побоку!..   Как   вы   полагаете?   Апостолы, 
проповедовавшие слово Божье, ходили по тернистым путям с запасами белья и мыла? 
Постойте! - остановил он ее раздражительный  жест, - я  ваши  возражения  знаю, 
слыхал не раз, я имею право провесть параллель, - она не так возмутительна, как 
вам кажется. Если бы вы могли предпослать кому-либо из наших укор  в  заведомой 
фальши, в умышленной лжи, в гаерстве, - вы были  бы  правы,  но  упрекнуть  нас 
в неискренности вы не смеете: все это хотя и до фанатизма горячие,  но  честные 
головы и сердца. Горячность, экзальтация может возбуждать  иногда  мысль  и  до 
парадоксов, а самую практику в  жизни  во  имя  протеста  доводить  до  смешных 
крайностей, до ошибок, до проступков, но ведь это в природе  вещей:  за  такие, 
хотя бы и болезненные  увлечения,  нельзя  порицать  беспощадно  огулом  людей, 
посвятивших себя на служение общественному благу!
    - Да я и не осуждаю, а желаю  только  отрезвления,  -  пробовала  возразить 
Галя, - я ценю...
    - Я сам не принадлежу к  крайним, - продолжал,  не  слушая  Галю,  Васюк, - 
и  готов  даже  руку  поднять  за  просветительную  энергическую  эволюцию,  но 
в горячем  деле  строго  разбираться  нельзя:  регулярные  войска  на  что  уже 
дисциплинированны, а и там мародерства бывают... Так-то! Конечно, кто трус, тот 
сиди за печкой...
    - Я не трус, - вспылит Галя,  -  и  где  будет,  по-моему,  нужно  -  отдам 
и жизнь! Себя-то я - знаете сами - не  очень  щажу...  -  съежится  она,  уйдет 
в себя и замолкнет надолго.
    Васюк тоже закусит с болью себе  губу  и  отвернется,  не  будучи  в  силах 
подавить внутренней муки. 
    Таким  образом,  отношения  между  молодой  четой   обострялись:   взаимная 
уступчивость  падала,  дружба  тускнела,  страсть,  не  встречая  отзывчивости, 
озлоблялась. Жизнь с каждым днем становилась невыносимой для Гали,  обрывала ее 
надежды и радости, как ветер осенний рвет с дерева померзшие  листья;  все  это 
довело бы Галю до крайних порывов отчаяния, если  бы  неожиданное  открытие  не 
ворвалось ярким лучом в ее душевную темень и не разбудило умиравшего интереса к 
жизни: Галя почувствовала себя матерью. Она  не  сказала  пока  ничего  Васюку, 
а затаила в себе эту искру будущей радости. Думая постоянно о ней, она верила и 
убеждалась, что это будет новым звеном их мирных супружеских отношений,  что во 
имя этой третьей ожидаемой жизни сделаются взаимные уступки, возродится дружба, 
доверие... А может быть, у этой колыбели приютится и счастье...
    Но не судилось сбыться этим надеждам...
    Налетел нежданно-негаданно ураган, разрушил легкомысленно устроенное гнездо 
и разметал чету в разные стороны...
    Галя, впрочем, меньше пострадала  от  бури  и  могла  возвратиться  в  свою 
прежнюю квартиру, к своей покровительнице Матковской.
    Марья Ивановна приняла ее трогательно, не коснувшись ни  одним  намеком  до 
открытой раны; молча в ее объятиях выплакала Галя резкую боль подступившей муки 
и молча по селилась в своей комнате.
    Жизнь ее после бурных порогов снова начинала входить в русло, хотя и мутной 
струей. Впрочем, внешнее спокойствие восстановлялось, тем  более  что  и  Васюк 
вскоре скрылся из города.
    На акушерские курсы Галя не возобновляла хождения, а  принялась  за  чтение 
исторических и общеобразовательных книг, причем и малорусская словесность вновь 
привлекла  ее  симпатии.  Вскоре  получены  были  положительные  известия,  что 
в К. женских курсов  вовсе  не  будет,  что  Бестужевские  отживают  свой  век, 
а  новые,  преобразованные,  последуют  в  отдаленном  будущем.  Это  известие, 
совершенно упразднявшее задуманную карьеру, поразило ее как-то  тупо:  она  уже 
и раньше потеряла к ней прежнюю веру; ей, полупришибленной, прошедшее  казалось 
каким-то кошмаром, который она старалась,  хотя  и  напрасно,  забыть;  будущее 
представлялось неинтересным туманом, а настоящее текло  безразличными  тусклыми 
днями. Один только жгучий  вопрос  стоял  теперь  перед  ней,  вокруг  которого 
группировались все ее желания и надежды. Марья Ивановна  вскоре  догадалась  об 
этом и с крайней деликатностью  заговорила  с  Галей,  боясь,  чтобы  последняя 
в отчаянии не наделала каких-либо глупостей; но после беседы она на  этот  счет 
совсем успокоилась и начала вместе с Галей, как нежная мать, готовить  приданое 
для желанного гостя. Такое участие тронуло до слез Галю и оживило  ее  скорбную 
душу: она теперь после работы часто болтала с Матковской, как с другой матерью, 
строила с ней разные планы. Наконец трепетно ожидаемый момент наступил,  и Галя 
стала матерью. Вся сила таившейся в ее  сердце  любви  вспыхнула  теперь  ярким 
пламенем и обвила ее донечку; весь мир с его невзгодами, с его бурями и  грязью 
словно исчез там  вдали,  а  сконцентрировался  лишь  возле  люльки,  кокетливо 
задрапированной белой кисеей и  розовыми  бантами.  Галя  просто  переродилась, 
развилась, похорошела, стала снова  веселой  и  жизнерадостной,  только  иногда 
нарушала эти безоблачные дни тревога за здоровье боготворимой Лесюни. 
    Раз, когда она, счастливая мать, держала у груди  свою  донечку  и  следила 
восторженным взором за расцветающей на крохотных губках улыбкой, хозяйка подала 
ей заказное письмо: оно было адресовано из  далекого  края  неизвестной  рукой. 
С тревогой и любопытством распечатала Галя письмо и сразу же  узнала,  что  оно 
было писано  Васюком.  От  неожиданности  или  от  волнения  кровь  ей  ударила 
в голову; она положила ребенка, глотнула воды и все-таки не  могла  себя  взять 
в руки...
    "Что с ним? Почему вспомнил? Новое ли горе или старая  блажь?"  -  били  ей 
в голову вопросы и раздражали в ране притихшую боль. "И почему  я  волнуюсь?" - 
досадовала на себя Галя и все-таки еще больше волновалась. Наконец она решилась 
и стала читать. Мотивом для  письма,  видимо,  послужило  известие,  полученное 
Васюком, о ребенке. Сознание, что он отец, что у брошенной им женщины  трепещет 
на руках новая жизнь,  новое  проявление  его  бытия,  умилило  его  сердце  до 
непростительной слабости. Письмо вообще было написано искренно, тепло и  дышало 
неподдельным чувством. "Простите, - писал он между  прочим, - что  я  мужичьими 
руками дотронулся до вашей нежной жизни и  невольно  сломал  ее;  я  вас  любил 
и люблю, и это не по нашему рылу чувство ослепило меня, опоило  сладким  угаром 
мой мозг: потворствуя своему эгоизму, я забыл,  что  воину,  идущему  в  битву, 
нельзя обзаводиться семьей, что голубица не может быть счастлива с  ястребом... 
Нет! Это была фальшь, она породила между  нами  разрыв...  Правда,  и  вы  меня 
полюбить не смогли... Эх, вспомнить больно! Все  так  случилось...  потому  что 
сложившиеся обстоятельства были всесильны: они сломали  тогда  нашу  волю,  как 
другая, необоримая сила ломает теперь нашу жизнь. Но  и  эта  сломанная  жизнь, 
и наша даже смерть делают свое дело, подвигают микроскопический  винт  движения 
человечества к благу... Мы - дрожжи для роста общественного  самосознания,  для 
подъема его жизненных эмоций; смерть единиц вызывает новые  ферменты  брожения. 
Химическая работа произведет благодетельный подъем... без ломки, без  ужасов... 
этому и я верю так же, как и вы. Я знаю:  вы  отдаете  всю  силу  сохранившейся 
у вас любви этой сиротке,  так  не  завейте  же  в  ее  чистую  душу  презрения 
к бродяге-отцу, а шепните ребенку хоть один раз, что его любит дико, без границ 
и отверженец доли, увлекаемый  в  водоворот  неизбежности..."  Рыдая,  окончила 
чтение письма Галя и положила его под подушечку Леси.
    - Сиротка ты, моя донечка! - шептала она, склонясь  над  люлькой  и  омывая 
разгоревшееся личико своими слезами. - Много у тебя впереди и стыда, и  горя... 
Только ты не кляни ни твою мать, ни отца - они тоже были страдальцами.
    Долго потом, унявши слезы, сидела Галя с  поникшей  головой  и  с  глубокой 
тоской на сердце: ей было жаль своего  прошлого:  если  оно  принесло  и  много 
разочарований, много невзгод, так зато дало много и высоких порывов... Да и сам 
Васюк, несмотря  на  многие  несимпатичные  черты  своего  озлобленного  нрава, 
все-таки был человеком хорошим. Теперь, когда от нее  отлетела  разъедавшая  ее 
жизнь атмосфера, ей уже вдали и  все   герои  пережитого  эпизода  казались  не 
демонами, а  увлекающимися  энтузиастами,  и  фигура  самого  Васюка  принимала 
в тумане доблестный облик.
    Она хотела сейчас же ему писать, и писать много, но не знала адреса. Месяца 
три-четыре справлялась она о муже, но все безуспешно... Наконец  поднятая  было 
сердечная тоска вновь улеглась при  возрастающих  радостях,  какими  дарила  ее 
ненаглядная Леся.
    Так прошло почти два года, самых счастливых у Гали, но как ни отгоняла  она 
докучной заботы о будущем, а нужда разбудила ее. Из Галиного  капитала  пятьсот 
рублей были прожиты раньше, тысячу пятьсот  она  отдала  на  неотложные  нужды, 
а последнюю тысячу упорно сохраняла для  будущего  ребенка  -  и  она  была  на 
исходе. Сидеть на шее у Марьи Ивановны, женщины небогатой, Галя ни за что бы не 
согласилась, и вот она начала искать себе службы или работы.
    Раз как-то случайно встретила она на улице своего прежнего ментора Ткаченко 
и, обрадовавшись, пригласила его к Марье Ивановне. Ткаченко, как  оказалось  из 
разговоров, был уже отцом семейства, занимал место инспектора в одной из  южных 
губернских гимназий и стоял на пути к повышениям,  но  тем  не  менее  оказался 
человеком сердечным. Пораженный судьбой своей прежней ученицы,  дочери  богатых 
помещиков, он принял в ней большое участие: пригласил к себе в семью,  обласкал 
и, выслушав ее печальную повесть, выхлопотал ей место  учительницы  в  местечке 
Заньках. С неописанной радостью и трогательной благодарностью приняла Галя  это 
место. Она в нем видела не только отраду, но и безбурную,  последнюю  пристань. 
На прощанье Ткаченко пригласил Галю в кабинет и  сказал  ей  теплым,  искренним 
голосом:
    - Мои юношеские симпатии вам известны, они и теперь вот здесь, - показал он 
рукой на сердце, - но скрыты в глубине, чтоб никто  не  открыл  их.  Состоя  на 
службе, мы должны  не  только  подчиняться  прямым  требованиям  закона  и  его 
представителей, но мы должны идти навстречу  их  желаниям,  Помните  изречение: 
"Рабы, своим господием повинуйтесь!" Вот, видите ли,  меня  уже  жизнь  помяла, 
время юношеский пыл остудило, а опыт на служебном пути умудрил, а  вы  еще  юны 
и с фантазией; так знайте, что такого рода симпатии у нас не в чести, а  потому 
прячьтесь с ними и не обнаруживайте их никому - ниже словом, ниже  делом,  ниже 
помышлением... Ну, а теперь храни вас Господь!
    Так как это было каникулярное время, то Галя заехала сначала в К. погостить 
у Марьи Ивановны,  отдохнуть  и  взять  свою  Лесю.  Здесь  она  раз  встретила 
какого-то деда, привезшего Матковской дрова;  оказалось из разговоров,  что  он 
родом из Галиного села, служил в молодости у старых панов поваром и ее  помнит, 
когда она еще крохотной по двору  бегала.  Старик  растрогался  воспоминаниями, 
даже прослезился и просил убедительно Галю посетить  его  хатку;  он-де  теперь 
остался один-одинешенек на свете, лишь со внучкой, которую, слава  Богу,  замуж 
отдал, а сам, пока ноги служат, сторожем состоит при черном дворе тюрьмы, чтобы 
все-таки не садиться детям на шею.  На  другой  день  Марья  Ивановна  с  Галей 
посетили старика в той самой хатке, в которой теперь лежала  больная,  и  потом 
каждый раз, когда приходилось Гале  бывать  в  К.,  она  не  забывала  деда  со 
внучкой, навещала их, привозила гостинцев, и они все полюбили ее,  как  родную. 
    Отдохнувши летом и вооружившись всякого  рода  учебниками  и  элементарными 
книжками, Галя  под  осень  отправилась  со  своей  Лесей  на  место  служения, 
в Заньки. Сразу же она была приятно поражена: и школа, и ее квартира  оказались 
чистыми,  уютными,  ребятишки  -  смирными,  девочки  -  ласковыми,  местечко - 
довольно живописным. Галя  познакомилась  там  с  одним  лишь  батюшкой,  очень 
симпатичным старичком, у которого она по субботам, бывало, и отводила в кротких 
беседах  свою  душу.  За  школьные  занятия   она   принялась   с   увлечением, 
с энтузиазмом: они захватывали ее всю и приносили отраду усталой душе, а успехи 
детей  доставляли  ей  истинное  счастье.  Дети   вскоре   почувствовали,   что 
учительница относится к ним сердечно,  с  материнской  лаской,  и  полюбили  ее 
по-своему - крепко, стараясь друг перед дружкой угодить ей  в  занятиях;  когда 
между ними и "учителькой" установилась крепкая связь,  дела  учения  пошли  еще 
быстрее. Галя давно уже не чувствовала себя так покойной  душой  и  счастливой, 
как в эту зиму: в школе радовали ее успехи и старания учеников, замеченные даже 
посторонними, дома ее утешала подраставшая умница Леся и наполняла часы  отдыха 
счастьем... Чего же еще было  нужно?  Разве  одного  здоровья,  так  как  после 
серьезной прежней простуды грудь у Гали ныла и силы падали, а школьные  занятия 
переутомляли.
    На лето Галя снова ездила в К. и,  не  застав  Марьи  Ивановны,  поселилась 
у деда. Там она отдохнула и совершенно поправилась к осени. В Заньках встретили 
ее дети шумно и радостно, как старого друга,  и  занятия  опять  потекли  своим 
чередом. Положение ее в школе казалось вполне прочным и  надолго  обеспеченным. 
Правда, местная администрация - в лице старшины, писаря и урядника  -  смотрела 
на нее несколько искоса за нежелание водить с ними знакомство, но значение этой 
администрации для учительницы было неважно и  ограничивалось  лишь  содержанием 
здания, топливом, огородом.
    Старшина даже ни разу не заглянул к ней, а  урядник,  однако,  не  выдержал 
и явился по какому-то предлогу, чтобы иметь возможность, как он сам  выразился, 
"проникнуть в обиталище  таинственной  незнакомки".  После  первого  визита  он 
бесцеремонно  явился  к  ней  на  квартиру  и  начал   "отпущать"   комплименты 
относительно ее преподавания, ума и красоты. Галя хотя и заметила ему,  что  не 
любит, когда ее хвалят в глаза, но на первый раз  отнеслась  к  гостю  довольно 
снисходительно, прощая ему многое ради  его  невежества.  Но  когда  он,  придя 
в третий раз, начал вести себя развязно и объясняться в любви, то  она  осадила 
его сразу, выгнала вон и  пригрозила  написать  об  этом  мировому  посреднику. 
Урядник с  злобной  угрозой  отомстить  -  и  отомстил.  Он  донес  надлежащему 
начальству, что учительница завела  склад  малорусских  книг  и  читает  их  по 
вечерам у себя на квартире сельским детям. Налетел ревизор; склада, конечно, не 
оказалось, но несколько дозволенных цензурой малорусских книг он  нашел  у  нее 
и удостоверил дознанием факт, что  раз  она  читал  какую-то  книжку  мальчику. 
Ревизор сказал ей, уезжая, что хотя он не нашел важных правонарушений,  но  тем 
не менее обнаружил в ней  украинофильские  симпатии,  каковые  для  учительницы 
неудобны.
    Ревизор  уехал,  и  Галя,  всполошенная  неожиданной  напастью,  ждала  уже 
решительного удара; но время шло, а его не было, надежда начала воскресать.
    Но как-то вечером был получен пакет о ее отставке, а  через  день  становой 
потребовал ее к  себе,  и  пошла  она,  горемычная,  скитаться  по  мытарствам, 
оставивши на произвол  судьбы  свою  пятилетнюю  Лесю,  успевши  лишь  написать 
отчаянное письмо Марье Ивановне.
    Время шло. Неизвестность  о  судьбе  ребенка,  губительная  душевная  тоска 
и всякого рода  лишения  быстро  подтачивали  хрупкий  организм  Гали;  наконец 
сырость и новая простуда ожесточили ее прежний недуг, и больная отправлена была 
в  госпиталь,  но  медицинская  помощь  при   окружающих   условиях   оказалась 
бессильной.
    Марья Ивановна, получивши от Гали письмо, стремительно полетела  в  Заньки, 
взяла Лесю и отвезла ее к бабушке, рассказала той все про Галю и  подействовала 
так на больную, забытую совершенно сыном старуху, что она разрыдалась и  начала 
проклинать себя за жестокость к дочери. Само собой разумеется, что внучка  была 
обласкана и водворена под родительским кровом, а  бабушка  с  Матковской  стали 
ходатайствовать об освобождении  ни  в  чем  не  повинной  страдалицы.  Хлопоты 
увенчались успехом, так как само следствие обелило  пострадавшую  и  она  через 
полгода была освобождена и перевезена на днях из  больницы,  по  просьбе  деда, 
в его гостеприимную хату.

                             *  *  *

    Оксана, одевши чистое белье и праздничную, но еще темную юбку, подошла тихо 
к больной, посмотрела на нее пристально и подумала: "Спит, дал  бы  Бог,  чтобы 
подольше: сил бы набралась, а то тонко прядет..." Потом она подошла  к  скрыне, 
вынула  яркий очипок, шелковый золотисто-сизый платок, синюю с красными усиками 
корсетку  и  хотела  было  вынуть  материнскую  дорогую  картатую  плахту,   да 
вспомнила, что в городе их не носят, и отложила, а вместо нее достала шерстяную 
мененую сподницу, - все это она сложила на лаве и прикрыла скатертью; потом она 
вынула из  печи  пасху  и  бабу,  положила  их  бережно  на  подушку  и  начала 
осматривать, выпеклось ли  тесто.  Осмотр  оказался  удовлетворительным:  пасха 
и баба были легки, зарумянены и разливали по хате аромат сдобного теста. Оксана 
улыбнулась,  ее  хозяйская  гордость  была  удовлетворена:  ожидаемый   ею   на 
завтрашнее утро супруг, вероятно, одобрит все ее хлопоты... А  может  быть,  он 
приедет и раньше?
    Дверь отворилась. Оксана вздрогнула и шатнулась  к  ней.  На  пороге  стоял 
сгорбленный дед и молча крестился к иконам, что занимали целый  парадный  угол. 
Вдавленная  между  плеч  лысая  голова  старика  была   обрамлена   серебристой 
бахромкой, красные, словно осокой  прорезанные,  глаза  едва  светились  из-под 
нависших косматых бровей, жиденькая, желто-бурого цвета бородка висела клочьями 
вокруг беззубого запавшего рта, и только длинные седые усы, не знавшие  никогда 
бритвы, выделялись внушительно на этом скомканном и изрезанном морщинами лице.
    - Причащаться сподобился, - зашамкал дед, садясь на лаве возле стола, - вот 
вам и просфорка с часточкой за здравие болящей.
    - Спасибо, дидусю, поздравляю  вас  со  святым  причастием,  -  поклонилась 
внучка Оксана и поцеловала у деда почтительно руку.
    - А что, как ей? - еще тише спросил он, приставивши к глазам руку.
    - Ох, дидусю, - прошептала Оксана ему на ухо, - я так было  переполошилась: 
вот-вот отходит... А теперь что-то затихла, как будто заснула.
    - Спит, - успокоился дед, отходя к лаве и тряся головой, - а только  травки 
ей не топтать...
    - Ох, ох, ох! - вздохнула Оксана. - Дидусь  мой  любесенький!  Я  бы  пошла 
теперь с Грицем к плащанице... приложиться, а вы тут посидите.
    - Добре, добре, побеги, поклонись святой и за нашу страдницу ударь поклон.
    Оксана вышла из хаты.
    Долго сидел дед, остановивши на лежавшей против него Гале свои мутные  очи. 
"Вот оно, - думалось ему, - какие мы все темные перед Божьим  разумом:  мне  бы 
давно пора на тот свет, и кости тяжело носить, а все дыбаю...  А  оно  молодое, 
только что расцвело и в цвету вянет... В счастье да  роскоши  родилась,  бегала 
веселенькая, здоровенькая, счастливая, всех тешила, а вот же без  всякой  вины, 
без всякой причины как начала  бить ее доля,  дак  горше  нашего  брата:  мы-то 
к битью привыкли, научены смалку, а  ей-то,  деликатной  да  нежной,  было  оно 
невмоготу, - не выдержала, сдалась. Вот и лежит тень тенью...  А  сердце  какое 
было - золотое сердце! Видно-то, всем добрым да милосердным тут не житье, туда, 
до Божьей хаты, требуются..."
    - Воды! - слабо простонала больная, метнувшись, и открыла глаза.
    - Зараз, зараз, моя сердечная, - засуетился дед, поднося ей кружку, - вот и 
просфорка от великомученицы... А как вам,  квиточко?  Кажется,  лучше?  Веселее 
будто глазки глядят... чтоб только не сглазить! - взглянул он на  ногти  и  три 
раза в сторону плюнул.
    - Диду мой, спасибо вам... спасибо и за  просфору, - поцеловала  она  ее, - 
и за все... как у отца родного, у вас мне... Пусть вот распятый Христос помянет 
вашу ласку...
    - Полно, полно, дитятко мое... - начал он как-то неловко утирать слезящиеся 
очи. - Недостоин я... пусть его ласка святая на вас упадет да на вашу донечку!
    - Я ее, диду, во сне видела... - беззвучно и несколько торопливо  зашептала 
Галя.  -  Такая  славненькая,  моя  зоренька  ясная,  бегает,  яичком  катится, 
серебряным  голоском  ко  мне  отзывается...  меня  аж  зажгло  от   радости... 
Я и проснулась...
    - Хороший сон, добрый сон... - кивал бородой дед.  -  Вот,  того  и  гляди, 
впорхнет сюда в хату Леся наша, и стены засмеются от радости...
    - Ах, когда б зглянулась Матерь Божья, когда б послала мне это счастье!..
    Галя опять смолкла и закрыла глаза,  вытянувшись  пластом;  только  изредка 
поднимавшаяся грудь обнаруживала еще тлеющую жизнь.
    Дед, согнувшись, молча сидел у изголовья и, закрыв глаза,  или  думал  свою 
старческую думу, или от истощения и усталости дремал.
    - Дидуню! - дотронулась до него через несколько времени Галя и взяла его за 
руку. - Мне как будто легче, заснула немного, и в груди ничего  не  щемит.  Так 
вот я хочу сказать вам... когда меня не станет, то  попросите  Марью  Ивановну, 
чтобы она заменила меня для Леси... ей я верю... жаль вот, что ее нет в городе, 
не увижу., а то мама моя слаба, брат может приехать...  я  мамы  моей  не  хочу 
обидеть... я ей все прощаю... и всем, всем, они  тоже  по-своему  были  глубоко 
верующие... и мама... только ошибалась, а по-своему любила меня... лишь бы  она 
меня простила... Так и передайте, что вот у вас  за  нее...  прошу  прощения, - 
и она неожиданно поцеловала его мозолистую, сморщенную руку.
    - Галочка, Анна Павловна, что вы? Меня, мужика, слугу  вашего! - разрыдался 
навзрыд дед, всхлипывая по-детски и ловя  ее  руки.  -  Не  думайте...  Господь 
смилуется...
    Он отошел в угол и,  склонивши  голову  на  руки,  начал  что-то  беззвучно 
шептать.
    В это время вошла в хату с Грицем Оксана и,  заметив,  что  Галя  несколько 
бодрее на вид, стала весело рассказывать ей про нарядность церквей Божьих,  про 
суету в городе... А Гриць, подбежавши  к  Гале,  поцеловал  ее  и  торжественно 
объявил:
    - Теперь ты будешь совсем,  тетю,  здорова:  завтра  встанешь  и  будешь... 
навбитки яичком биться... Я кланялся бозе и просил его... чтобы тебя не  держал 
на подушке: он добрый и послушается...
    Галя поцеловала Гриця в кудрявую головку и, приподнявшись на  одном  локте, 
начала смотреть в окно. Солнце садилось уже за горой; его  не  было  видно,  но 
прощальные лучи горели еще на верхушках тополей ярким, красным огнем и сверкали 
на кресте  колокольни.  На  огороде  и  ближайшей  улице  лежали  длинные  тени 
с расплывающимися линиями контуров; между деревьями сгущался уже сумрак,  а вся 
даль с светлым  зеркалом  реки  покрывалась  лиловатой  мглой,  одевавшей  горы 
легкими,  чарующими  тонами;  только  на  потемневшем  фоне  небес   еще   ярче 
и фантастичнее вырезывались силуэты далеких церквей. 
    Галя жадно с тоской  смотрела  на  эту  картину,  словно  желая  остановить 
потухающий день. Солнечный  луч  вдруг  вспыхнул  на  золотом  кресте  и  через 
мгновенье сразу погас; все потемнело.
    Галя отвернулась от окна и опять легла на подушку.  А  Оксана  убирала  уже 
праздничный стол: покрыла его белой скатертью, декорировала по  краям  зеленью, 
барвинком и начала уставлять на нем яства. 
    Послышался густой  металлический  звук  далекого  колокола;  за  ним  через 
несколько мгновений донесся дрожащий второй, и,  наконец,  с  ближайшей  церкви 
раздался благовест. Дед встал, перекрестился и начал собираться  на  всенощную. 
Гриць тоже засуетился искать свою шапку. 
    - Гриць, ты не ходи теперь, с вечера, - остановила его мать, - не  выстоишь 
всю ночь, а лучше вот ляжь дома, сосни, а я тебя  разбужу,  когда  дочитают  до 
Христа... Ведь я дома останусь, так и разбужу. 
    - Оксана, вы для меня остаетесь? - отозвалась Галя. - И  не  думайте!  Мне, 
слава Богу, легче... Я здесь с Грицем дождусь великой минуты... Только вот воды 
приготовьте, а то мне хорошо...
    - Я, мама, возле тети не  засну,  буду  лучше  сидеть  и  ждать,  а  то  не 
разбудите, как и торик, - надул губы Гриць. 
    - Да как же вы одни... - пробовала слабо возразить Оксана; ей, видимо, было 
жаль и пропустить такое торжество, и оставить больную.
    - Нет, нет, идите... Мы с Грицем отлично тут... мне лучше... 
    - Коли лучше, хвала Богу, то, может быть, и вправду... тут недалечко... дед 
в Лавру пойдут, а я в свою приходскую, - радовалась Оксана. - Если не  дай  Бог 
что, так Гриць меня вызовет; ты знаешь ведь, где наша церковь? 
    - Еще бы не знал,  знаю! - даже  обиделся  Гриць.  -  Зараз  за  дубильнею, 
направо.
    - Так, так, ты у меня молодец, - поцеловала сынка своего молодица. - Так ты 
прибеги на бабинец - я буду с краю стоять, у дверей.
    - Добре, - кивнул головой Гриць и, подбежав к Гале,  начал  тереться  возле 
подушек. - А тетя мне про красное яичко расскажет и про рахманский великдень...
    - Расскажу, расскажу... - погладила она его по голове, - только мне чего-то 
холодно сделалось... руки и ноги окоченели, - обратилась она к Оксане. 
    - Еще бы не холодно, - всполошилась та, - окно до сих пор отворено! - и она 
бросилась запереть его и укрыть лучше Галю, а потом торопливо стала одеваться в 
приготовленный праздничный наряд.
    Когда Оксана и дед вышли из хаты,  Галя,  опершись  на  локоть,  посмотрела 
с грустной улыбкой на стол. По ее бледной, дрожавшей при трепетном  свете  щеке 
медленно скатилась слеза и беззвучно упала на землю.
    Гриць смирно и тихо все ждал, но наконец не вытерпел:
    - А про яичко, тетя?
    - Про яичко? - вздрогнула  Галя,  оторвавшись  от  глубоких,  неразрешенных 
вопросов и дум. - Расскажу, расскажу, родненький мой, - и она  прижала  к  себе 
его головку.
    - Далеко, далеко, - начала она тихо и с частыми передышками и паузами, - за 
семью морями и за семью горами есть долина, а в той долине никогда не бывает ни 
морозу, ни снегу, а вечно цветут деревья и зеленеют луга, там растет сад, такой 
славный, такой роскошный, какого нет нигде на земле.
    Хотя Галя говорила и тихо, с большими передышками, остановками, но речь  до 
того утомила ее, что больше не имела силы не то что продолжать  рассказ,  а  ни 
шевельнуться, ни вздохнуть, кроме того, видимо, у нее начался жар - губы сохли, 
внутри жгло... Она простонала  слабо  и  попросила  Гриця  подать  ей  железную 
кружку, но тот давно  спал  безмятежным  сном.  Галя  собрала  последние  силы, 
потянулась к окну, где стояла  кружка,  и,  расплескав  ее  наполовину,  отпила 
глотка три холодной воды. В ушах у нее поднялся какой-то звон, и она  бессильно 
упала на подушку, но и сквозь закрытые  веки  она  видела  ясно,  как  светлица 
начинала вертеться, сначала медленно,  а  потом  скорее  и  скорее...  В  вихре 
водоворота показалось Гале, что она погружается в  какие-то  горячие,  кровавые 
волны, которые жгут ей мозг, забивают удушьем дыхание... Но вот мутные воды как 
будто немного светлеют и превращаются в прозрачную мглу, среди  которой  словно 
плавает, то приближаясь, то удаляясь, знакомая тень. 
    - Бедная ты, несчастная! - шепчут его побелевшие губы. - Зачем ты, слабая и 
кроткая, оторвалась от охранявшего тебя крова  и  бросилась  на  трудный  путь, 
в бурю? Вот она  тебя  и  сломила,  и  лежишь  ты,  беззащитная,  и  несешь  не 
заслуженную, а чужую кару... Прости и меня, виноватого перед тобою,  -  у  тебя 
ведь всепрощающая душа!
    Галю давят слезы, ей жаль этого бледного,  изможденного  человека;  прежнее 
чувство симпатии шевельнулось в ее источенном муками  сердце;  она  хочет  даже 
протянуть к нему руку, но боится.
    Галя крикнула от боли и очнулась, но  сознание  медленно  вступало  в  свои 
права: впечатления внешнего мира едва проникали к  ней  и  снова  подергивались 
туманом.
    Галя смутно узнавала хату; перед ее воспаленными глазами мелькали  и  окна, 
и убранный стол, и печь... Но она не могла, как  ни  силилась,  фиксировать  их 
форм: они то удлинялись, то съеживались и принимали  фантастические  очертания. 
Галя чувствовала страшную муку, - ей  казалось,  что  она  брошена  в  какую-то 
огненную печь; раскаленный воздух жжет ей все внутренности, пепелит мозг  и  не 
дает  силы  собрать  разбежавшихся  мыслей.  Пол  горит,  кровать   колеблется, 
изголовье понижается больше и больше. Галя инстинктивно взмахнула рукой, хотела 
удержаться за Гриця, но тот  лежал  уже  на  полу,  раскинувшись  привольно  на 
скатившейся к нему подушке.
    Спасенья нет! Она пробует крикнуть, позвать кого-либо помощь,  но  железная 
рука  схватила  ее  за  горло  и  прижала  к  кровати...  Галя  присматривается 
к владельцу ее - она видела где-то это  лицо,  желтое,  с  маленькими  бачками, 
с приторной и ядовитой улыбкой, с злобными оловянного цвета глазами и портфелем 
в руках... Галя мечется, хочет вырваться, но бачки только хихикают  и  бьют  ее 
портфелем по голове.
    Все покрывается непроницаемым мраком...
    Сквозь шум, похожий на падение воды, ей  слышится  говор  и  спор,  сначала 
бесформенный, непонятный, а потом... вдруг обращается кто-то к ней:
    - Для чего вы у себя держите написанные на малорусском наречии книги?
    - Для того, что люблю их читать, - отвечает просто и искренно Галя, - люблю 
родину...
    - А отечество? При чем же  останется  отечественная  литература?  -  что-то 
черное вытянулось до потолка вопросительным знаком.
    - Любовь к родине не исключает любви  к  отечеству,  а  даже  обусловливает 
ее, - преодолевши страшную боль, отвечает Галя и ощущает у себя на шее какое-то 
кольцо, холодное, мягкое... оно сжимает ей горло.
    Гадливый ужас поднял ее с кровати: она схватилась обеими руками за  кольцо, 
силится оторвать, но оно сжимается все сильней и сильней, а по  рукам  скользит 
раздвоенный язык.
    Ей кажется уже, что бегает она в лесной  чаще,  прутья  ее  хлещут,  а  она 
кличет на помощь... За ней, перескакивая с ветки на ветку, гонятся обезьяны  со 
смехом, а другие звери воют...
    Этот смех и гадливый  вой  становятся  Гале  невыносимы,  она  отмахивается 
и кричит, теряя самообладание:
    - Что вам от меня нужно?
    - А вот что! Скажите, в каких вы отношениях были с Василевским, именуемым в 
просторечии Васюком?
    Галя смутилась; кровь бросилась ей в лицо, дыханье сперлось  в  груди;  она 
отшатнулась за сосну и замолчала.
    - Ну-с, так в каких, сударыня, состоите отношениях?
    - Он был моим мужем... - с воплем негодования хочет вырваться от него Галя, 
но напрасно.
    - Венчались вкруг ракитового куста или в овраге в темную ночь?
    - Не издевайтесь! Я  не  позволю!  -  крикнула  возмущенная  Галя,  но  тут 
поднялся такой гвалт и лай, что она почти потеряла сознание. В хаосе  ощущений, 
в какой-то бессильной борьбе  она  сознавала  лишь  смутно,  что  все  ее  тело 
содрогается от мучительных жал  скорпионов,  голова  трещит  от  ударов,  нервы 
рвутся от пытки.
    - Оставьте меня! Пощадите! Я ничего худого не сделала, я никому  не  думала 
делать зла! - молит она напрасно, ломая слабые руки. - Мама! Где ты?  Заступись 
за свою бесталанную дочь!!
    Но вот клубы черного смрадного дыма врываются и покрывают все непроницаемым 
мраком... Галя мечется, силится уйти, убежать, но  со  всех  сторон  сдвигаются 
железные стены и заграждают ей выход; она бьется о них до крови, но  в  мертвой 
тишине сдвигаются стены все больше и больше. Галя уже не  может  двигаться,  ей 
тесно, ее  давит  со  всех  сторон  холодное  железо...  Грудь  стиснута,  мозг 
застывает... дыхания нет... смерть... смерть!
    Рванулась Галя с последним напряжением отчаяния, и  на  минуту  озарило  ее 
сознание, но эта минута была таким ужасом, который  испытывает  человек  только 
раз в жизни. С страшными, мучительными натугами силится Галя  вдохнуть  воздух, 
но неподвижна ее грудь, как гробовая доска, и  последним  содроганием  трепещет 
в ней жизнь.
    Наконец прорвался из сдавленного горла раздирающий душу крик:  "Воздуху!" - 
и разбудил даже Гриця; тот схватился  и  большими  глазами,  стал  смотреть  на 
бедную тетю, а она конвульсивно металась и рвала на  груди  рубаху,  подкатывая 
глаза и обливаясь кровавой пеной... Гриць  зарыдал  и,  перепуганный  насмерть, 
бросился на улицу бежать в церковь.
    В конвульсиях агонии Галя как-то ударила рукой в  окно  и  оно  отворилось; 
струя чистого  воздуха  попала  несколькими  глотками  в  ее  истлевшие  легкие 
и раздула опять на мгновение потухавшую искру. Беспомощно  склонила  страдалица 
голову на окно, как смертельно подстреленная птица, только  вздрагивала  иногда 
да трепетала; но ей, видимо, становилось легче: хотя в голове и  стоял  смутный 
хаос,  мешавший  ясности  самосознания,  но  зато  какая-то  нечувствительность 
охватывала  все  члены,  боли  унимались  в  груди  и  зарождалось  взамен   их 
безотчетное чувство блаженства.
    Ночь стояла благодатная, южная;  глубокое  темно-синее небо  широко  обняло 
землю,  нагнувшись  к  ней  ласково  и  любовно;  на  его   необъятном   куполе 
торжественно сверкал и мерцали мириады лампад;  дальние  горы  казались  теперь 
силуэтами причудливых облаков; на них по всем направлениям,  словно  светлячки, 
двигались разноцветные огоньки; ветер совершенно утих и  едва  колыхал  сонный, 
напоенный ароматной влагой воздух.
    Галя устремила свои полузакрытые глаза в волшебное небо, что с  материнской 
нежностью раскинуло над ней свои драгоценные ризы; ей чудится,  что  в  природе 
совершается что-то торжественное,  что  она  таинственно  занемела  в  ожидании 
великой минуты; ей грезится, что плавно движутся звезды  и  строятся  в  дивные 
сочетания, что между ними реют светозарные, легкие образы и тонут в безбрежной, 
недосягаемой  выси...  Но  вот  ее  чарующие  глубины  становятся   яхонтовыми, 
прозрачными,  и  все  загадочное,  непонятное  прежде,  кажется  доступным   ее 
облегченной душе. 
    Галя уже не чувствует ни тяжести своего болящего тела, ни  его  мучительных 
ран; вместе с тем и душевные ее бури и скорби отлетели куда-то далеко, далеко и 
уступили место неизведанному еще умилению и покою. 
    Голова Гали сползла с подоконника  на  подушку,  а  с  нее  скатилась  вниз 
и повисла над полом, одна рука упала и коснулась  земли...  В  хате  воцарилось 
глубокое молчание смерти, а в открытое окно неслись звуки ликующей ночи...

                             *  *  *

    Молодица прибежала и упала с рыданием к не охладевшему еще трупу:  ей  было 
невыносимо жаль этой молодой, безвременно увядшей жизни.
    Гриць тоже тихо и безутешно плакал, уткнувшись в подушку; его  потрясла  до 
ужаса картина насилия смерти. 
    Поголосила над покойницей панной Оксана и начала снаряжать ее в  последнюю, 
далекую дорогу: надела на нее вышитую занызуванням рубаху, коричневую  сподницу 
и синюю с красными кантиками корсетку, на голову  положила  венок  из  зеленого 
барвинка  и,  принарядив  ее  в  лучший  любимый  костюм,  положила  на  лавке, 
застланной ковриком, под образами.
    Загоралось уже ясное утро; голубоватый  свет  врывался  в  окно  и  обливал 
с одной стороны холодными тонами худое и прозрачное лицо  Гали,  а  с  другой - 
красновато-желтый свет от свечи отражался  теплыми  бликами  на  ее  безмятежно 
спокойном челе.
    Оксана, обрядив усопшую, долго  и  пристально  всматривалась  в  эти  милые 
и дорогие черты; смерть еще не коснулась их своим тлетворным дыханием, и  лицо, 
в кудрявой зелени барвинка, при эффектной игре двух освещений,  было  величаво-
прекрасно и улыбалось застывшей улыбкой.
    Вошел, спустя несколько времени,  дед  и,  не  удивившись  давно  ожидаемой 
картине, ударил набожно три поклона и дрожащим от слез голосом начал  причитать 
ей:
    - Настрадалась, натомилась,  моя  дытыночка,  все  за  других  побиваючись, 
а теперь легла отпочить.

                             *  *  *

    С шумом растворилась дверь, и маленькая девочка, раскрасневшись от ходьбы и 
волнения, влетела в светлицу с веселым криком: "Мама!" Но, подбежав к маме, она 
занемела от ужаса и, всплеснувши руками, упала перед ней на колени.


_______________________________________________________________________________

    Комментарии

    1. "Материнское воспитание" (фр.).

    2. Подобное излечивается подобным (лат.).

    3. На войне, как на войне (фр.).

    4. Запахи.

    5. Особенный вид вышивания.

_______________________________________________________________________________

    Подготовка текста: Лукьян Поворотов


    К списку авторов     К списку произведений