Антон Павлович Чехов



   На Страстной неделе


    - Иди, уже звонят. Да смотри, не шали в церкви, а то Бог накажет.
    Мать  сует  мне  на  расходы  несколько медных монет и тотчас же, забыв про
меня,  бежит  с остывшим утюгом в кухню. Я отлично знаю, что после исповеди мне
не  дадут ни есть, ни пить, а потому, прежде чем выйти из дому, насильно съедаю
краюху  белого хлеба, выпиваю два стакана воды. На улице совсем весна. Мостовые
покрыты  бурым  месивом, на котором уже начинают обозначаться будущие тропинки;
крыши   и   тротуары  сухи;  под  заборами  сквозь  гнилую  прошлогоднюю  траву
пробивается  нежная,  молодая  зелень.  В канавах, весело журча и пенясь, бежит
грязная   вода,  в  которой  не  брезгают  купаться  солнечные  лучи.  Щепочки,
соломинки, скорлупа подсолнухов быстро несутся по воде, кружатся и цепляются за
грязную  пену.  Куда,  куда  плывут  эти щепочки? Очень возможно, что из канавы
попадут  они  в реку, из реки в море, из моря в океан... Я хочу вообразить себе
этот длинный, страшный путь, но моя фантазия обрывается, не дойдя до моря.
    Проезжает  извозчик. Он чмокает, дергает вожжи и не видит, что на задке его
пролетки  повисли  два  уличных  мальчика.  Я  хочу  присоединиться  к  ним, но
вспоминаю   про   исповедь,  и  мальчишки  начинают  казаться  мне  величайшими
грешниками.
    "На  Страшном  суде  их  спросят:  зачем  вы  шалили  и  обманывали бедного
извозчика? - думаю я. - Они начнут оправдываться, но нечистые духи схватят их и
потащат  в огонь вечный. Но если они будут слушаться родителей и подавать нищим
по копейке или по бублику, то Бог сжалится над ними и пустит их в рай".
    Церковная  паперть  суха  и  залита  солнечным  светом.  На  ней  ни  души.
Нерешительно  я  открываю  дверь  и  вхожу  в  церковь. Тут в сумерках, которые
кажутся   мне  густыми  и  мрачными,  как  никогда,  мною  овладевает  сознание
греховности и ничтожества. Прежде всего бросаются в глаза большое распятие и по
сторонам  его  Божия  Матерь  и  Иоанн  Богослов. Паникадила и ставники одеты в
черные,  траурные  чехлы,  лампадки  мерцают тускло и робко, а солнце как будто
умышленно  минует  церковные  окна.  Богородица и любимый ученик Иисуса Христа,
изображенные  в  профиль,  молча  глядят на невыносимые страдания и не замечают
моего  присутствия; я чувствую, что для них я чужой, лишний, незаметный, что не
могу помочь им ни словом, ни делом, что я отвратительный, бесчестный мальчишка,
способный  только  на шалости, грубости и ябедничество. Я вспоминаю всех людей,
каких  только  я  знаю,  и все они представляются мне мелкими, глупыми, злыми и
неспособными хотя бы на одну каплю уменьшить то страшное горе, которое я теперь
вижу;  церковные  сумерки  делаются  гуще  и  мрачнее, и Божия Матерь с Иоанном
Богословом кажутся мне одинокими.
    За  свечным  шкапом  стоит  Прокофий  Игнатьич,  старый  отставной  солдат,
помощник  церковного  старосты.  Подняв брови и поглаживая бороду, он объясняет
полушёпотом какой-то старухе:
    - Утреня будет  сегодня с вечера, сейчас же после вечерни. А завтра к часам
ударят в восьмом часу. Поняла? В восьмом.
    А между  двух  широких  колонн  направо, там, где начинается придел Варвары
Великомученицы,  возле  ширмы,  ожидая  очереди,  стоят исповедники... Тут же и
Митька,  оборванный,  некрасиво  остриженный  мальчик  с  оттопыренными ушами и
маленькими,  очень  злыми  глазами.  Это сын вдовы поденщицы Настасьи, забияка,
разбойник,  хватающий  с  лотков  у  торговок яблоки и не раз отнимавший у меня
бабки.  Он сердито оглядывает меня и, мне кажется, злорадствует, что не я, а он
первый  пойдет за ширму. Во мне закипает злоба, я стараюсь не глядеть на него и
в глубине души досадую на то, что этому мальчишке простятся сейчас грехи.
    Впереди  него  стоит роскошно одетая, красивая дама в шляпке с белым пером.
Она  заметно  волнуется,  напряженно  ждет,  и  одна  щека  у  нее  от волнения
лихорадочно зарумянилась.
    Жду  я  пять  минут,  десять...  Из-за ширм выходит прилично одетый молодой
человек  с длинной, тощей шеей и в высоких резиновых калошах; начинаю мечтать о
том, как я вырасту большой и как куплю себе  такие же калоши, непременно куплю!
Дама вздрагивает и идет за ширмы. Ее очередь.
    В щелку  между  двумя половинками ширмы видно, как дама подходит к аналою и
делает  земной  поклон, затем поднимается и, не глядя на священника, в ожидании
поникает  головой.  Священник стоит спиной к ширмам, а потому я вижу только его
седые  кудрявые волосы, цепочку от наперсного креста и широкую спину. А лица не
видно.  Вздохнув  и  не  глядя  на даму, он начинает говорить быстро, покачивая
головой,  то  возвышая,  то  понижая  свой  шёпот.  Дама  слушает  покорно, как
виноватая, коротко отвечает и глядит в землю.
    "Чем  она  грешна? - думаю  я,  благоговейно  посматривая  на  ее  кроткое,
красивое лицо. - Боже, прости ей грехи! Пошли ей счастье!"
    Но вот священник покрывает ее голову епитрахилью.
    - И  аз  недостойный  иерей...  -  слышится  его  голос, - властию Его, мне
данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих...
    Дама  делает  земной  поклон,  целует  крест  и идет назад. Уже обе щеки ее
румяны, но лицо спокойно, ясно, весело.
    "Она  теперь  счастлива,  -  думаю  я,  глядя  то на нее, то на священника,
простившего  ей  грехи.  -  Но  как должен быть счастлив человек, которому дано
право прощать".
    Теперь  очередь  Митьки, но во мне вдруг вскипает чувство ненависти к этому
разбойнику,  я  хочу  пройти за ширму раньше его, я хочу быть первым... Заметив
мое  движение, он бьет меня свечой по голове, я отвечаю ему тем же, и полминуты
слышится  пыхтенье  и  такие  звуки,  как  будто  кто-то  ломает  свечи...  Нас
разнимают.  Мой  враг  робко  подходит  к  аналою, не сгибая колен, кланяется в
землю,  но,  что дальше, я не вижу; от мысли, что сейчас после Митьки будет моя
очередь,   в   глазах   у  меня  начинают  мешаться  и  расплываться  предметы;
оттопыренные  уши  Митьки  растут  и  сливаются  с  темным  затылком, священник
колеблется, пол кажется волнистым...
    Раздается голос священника:
    - И аз недостойный иерей...
    Теперь  уж  и я двигаюсь за ширмы. Под ногами ничего не чувствую, точно иду
по воздуху... Подхожу к аналою, который выше меня. На мгновение у меня в глазах
мелькает  равнодушное,  утомленное лицо священника, но дальше я вижу только его
рукав  с  голубой подкладкой, крест и край аналоя. Я чувствую близкое соседство
священника, запах его рясы, слышу строгий голос, и моя щека, обращенная к нему,
начинает  гореть...  Многого  от  волнения  я  не  слышу, но на вопросы отвечаю
искренно,  не своим, каким-то странным голосом, вспоминаю одиноких Богородицу и
Иоанна Богослова, распятие, свою мать, и мне хочется плакать, просить прощения.
    - Тебя  как  зовут?  -  спрашивает  священник,  покрывая  мою голову мягкою
епитрахилью.
    Как теперь легко, как радостно на душе!
    Грехов  уже  нет, я свят, я имею право идти в рай! Мне кажется, что от меня
уже пахнет так же, как от рясы, я иду из-за ширм к дьякону записываться и нюхаю
свои рукава. Церковные сумерки уже не кажутся мне мрачными, и на Митьку я гляжу
равнодушно, без злобы.
    - Как тебя зовут? - спрашивает дьякон.
    - Федя.
    - А по отчеству?
    - Не знаю.
    - Как зовут твоего папашу?
    - Иван Петрович.
    - Фамилия?
    Я молчу.
    - Сколько тебе лет?
    - Девятый год.
    Придя домой, я, чтобы не видеть,  как ужинают, поскорее ложусь в постель и,
закрывши  глаза,  мечтаю  о  том,  как  хорошо  было  бы  претерпеть мучения от
какого-нибудь  Ирода  или  Диоскора, жить в пустыне и, подобно старцу Серафиму,
кормить  медведей,  жить  в келии и питаться одной просфорой, раздать имущество
бедным,  идти  в  Киев.  Мне  слышно,  как  в  столовой накрывают на стол - это
собираются  ужинать; будут есть винегрет, пирожки с капустой и жареного судака.
Как  мне  хочется  есть!  Я согласен терпеть всякие мучения, жить в пустыне без
матери,  кормить  медведей из собственных рук, но только сначала съесть бы хоть
один пирожок с капустой!
    - Боже,  очисти   меня  грешного,  -  молюсь  я,  укрываясь  с  головой.  -
Ангел-хранитель, защити меня от нечистого духа.
    На другой день, в четверг, я просыпаюсь с душой ясной и чистой, как хороший
весенний  день.  В церковь я иду весело, смело, чувствуя, что я причастник, что
на  мне  роскошная  и  дорогая  рубаха, сшитая из шелкового платья, оставшегося
после  бабушки. В церкви всё дышит радостью, счастьем и весной; лица Богородицы
и  Иоанна Богослова  не  так  печальны,  как  вчера,  лица причастников озарены
надеждой,  и,  кажется,  всё прошлое предано забвению, всё прощено. Митька тоже
причесан  и  одет  по-праздничному.  Я  весело гляжу на его оттопыренные уши и,
чтобы показать, что я против него ничего не имею, говорю ему:
    - Ты сегодня красивый, и если бы у тебя не торчали  так  волосы и если б ты
не  был  так  бедно  одет,  то  все  бы  подумали,  что  твоя мать не прачка, а
благородная. Приходи ко мне на Пасху, будем в бабки играть.
    Митька недоверчиво глядит на меня и грозит мне под полой кулаком.
    А  вчерашняя  дама  кажется  мне прекрасной. На ней светло-голубое платье и
большая  сверкающая  брошь  в  виде подковы. Я любуюсь его и думаю, что когда я
вырасту  большой,  то  непременно  женюсь  на  такой женщине, но, вспомнив, что
жениться  -  стыдно,  я перестаю об этом думать и иду на клирос, где дьячок уже
читает часы.

    Впервые напечатано в "Петербургской газете", 1887, № 87, 30 марта


_______________________________________________________________________________

    Подготовка текста: Лукьян Поворотов


    К списку авторов     К списку произведений